Милые мальчики - Реве Герард. Страница 11

— Ты, видно, здорово распалился. Так он что же, пришел в одиннадцать? Точка в точку явился?

— Знаешь, Мышонок, уму непостижимо, до чего я распалился и ожесточился. Тебя я тогда еще не знал, а то прихватил бы с собой в рейс. Спали бы вместе в той койке с серыми занавесками, со стенами в ржавых пятнах; лежали бы в постели обнявшись, и ждали; а около одиннадцати ты уселся бы на краешке койки, поджидая его, а я бы все так же, замерев, лежал у тебя за спиной, и шепотом переговаривался бы с тобой, и ласкал бы тебя — все то время, что ты сидел бы и ждал своего рулевого. Он был бы твой. Я отдал бы его тебе.

— Да, Волк. Как его звали?

— У него было очень дерзкое имя. Такое же дерзкое, как его шея и рот. Такое же дерзкое, как его штаны и дерзкая задница… Он… Вальтером его звали. Вальтер…

— Да, Волк. Вальтер! Вальтер… а дальше?

Я перестал покачивать Мышонка, выпустил его из объятий и принялся осторожно ласкать укромные уголки его тела.

— Вальтер… Задельман[19], — прошептал я. Мышонок тихонько застонал и на несколько мгновений прикрыл глаза.

— Так пришел он к тебе в каюту? Тогда, в одиннадцать, пришел он или нет?

— Да, наездник юношей. Да, Принц Мышонок. Через пару минут после того, как пробило одиннадцать, я услышал приближающиеся по коридору трусливые, вкрадчивые шаги. Мышонок, послушай же.

— Да?

— Ты слушаешь?

— Да, конечно.

— Ты будешь со мной, Мышонок? Я хочу сказать… ты не уйдешь…

— Нет, с чего бы?

— Послушай, а представь, что я состарился, превратился в жирный дряблый мешок, и вот сижу я как-нибудь вечером, по пояс голый, шкура вся в складках, а в них повсюду такие вроде безобидные, но премерзкие пятна экземы — розовые мокрые островки… Ну, Мышонок, слушай же… Позволишь ли ты мне и тогда смотреть на тебя, на то, как ты раздеваешься и стоишь передо мной обнаженный, являя мне свою великолепную задницу, и тискать мою заветную штучку во время беседы с тобой? Как тебе мое дыхание, ничего?

— В порядке, только говори чуть в сторонку.

— Ты меня правда любишь? Правда же?

— Да люблю, люблю.

— Ну когда же ты снова станешь попирать меня, простертого на земле — встанешь прямо мне на грудь?

— Да не решаюсь я. Вечно боюсь тебе ребра поломать.

— Да ты что, у меня ребра просто железные.

— Ты сидел и ждал его в каюте. И вот он входит. И что? Дальше!

— Да. Так вот, я услышал его шаги в узком железном коридоре. Он крался очень осторожно. Трусил. Наглый он был, но и трус порядочный. Трясся, как бы не заметили, что он в мою каюту входит. Вальтер, знаешь ли, трусливое такое имечко, заячье.

— Знаю, Волк.

— И вот я вижу, как медная дверная ручка медленно поворачивается вниз, и дверь тихо-тихо, почти беззвучно, мало-помалу открывается вовнутрь. Сперва я различил только его волосы, поблескивавшие в дверном проеме. Он смочил их водой и пригладил, представляешь?

— Ага….

— И вот он стоит в сумеречном свете каюты и поворачивается, чтобы осторожно прикрыть дверь. Какое-то мгновение он стоял ко мне спиной в точности так же, как тогда, в рубке. Свет, Мышонок, был очень слабый. Посреди потолка в каюте была такая квадратная коробка из белой пластмассы, и работала она в двух режимах. Свет от нее был голубоватый, очень тусклый. А повернешь выключатель вниз, то все равно лампочка горит, еле-еле светится сквозь пластмассу. У меня над койкой был еще один маленький круглый ночничок — «розеточка[20]» называется. С выключателем в изголовье койки. Но он был выключен. Я прекрасно видел Вальтера. В жидком свете единственной крошечной лампочки в большом плафоне на потолке я отлично видел его. Нежное сияние позволяло мне очень хорошо различать его шею и плечи. Нижняя половина спины была в тени. Потом опять была полоса света, обливавшая серебром его выступавший из тени зад. Словно это его юношеские холмики мерцали сквозь бархатные брюки. Он был все в той же одежде, все в тех же тесных брюках. Между его холмиков брюки тесно врезались в юношескую лощину. Совершенно блядские это были штаны, Мышонок, а сверху к тому же и подтяжки с защелками, чтобы портки еще теснее облегали, когда их поддернешь… он до упора подтянул лямки, так что штаны под ягодичками и в межножье натянулись до невозможности. Знаешь, что это за брюки такие были, Мышонок? Я углядел это в серебристом мерцании. Это были брюки для порки, милый мой Мышкин-мишкин.

— Да, Волк. Прелесть что за байки ты сочиняешь.

— Я хоть ничего такого недозволенного не рассказываю?

— Да что ты, нет, нет!

— Знаешь, Мышонок, мы втайне хранили изображение Пресвятой Девы, о котором, кроме нас, никто не знал. Позади нее мы натянули большое полотнище из темно-синего бархата. Нет, из черного. Черный бархат, точно. И было этого черного бархата так много, что весь мы его не извели. Оставался еще приличный отрез. Ты знаешь, что мы с ним сделали? С тем оставшимся куском бархата? Догадываешься?

— Нет, Волк.

— Мы сшили из него три пары брюк для наказания. Нет — четыре. Четыре пары, да. Разных размеров. Коротенькие такие штанишки. Практически без брючин. Коротенькие и очень тесные. Одни — на тринадцатилетнего мальчика, другие — на мальчика четырнадцати-пятнадцати лет, еще одни — для шестнадцатилетнего, и последние — для юноши лет восемнадцати-девятнадцати. Все — в обтяжку, потому что вообще-то они получились гораздо теснее, чем нужно. Ты понимаешь, Мышонок, о чем я?

— Да! Да! Ну давай же!

— Как бы я желал, Мышонок, чтобы ты хотел долго-долго. Как можно дольше. И все потому, что я совершенно помешался на тебе, братишка. Одобряешь?

— Да, Волчище-зверь. Хочу, чтобы долго, очень долго. Похотливый зверь мой.

— А посему возведем в лесу часовню, в укромном местечке, которое никто не сможет отыскать. Перед алтарем с изображением Девы сладим каменный стол. Совсем как в Банно[21], помнишь? Чтобы прикручивать к нему мальчишек и не торопясь мучить их. Тебе бы тоже этого хотелось, звереныш?

— О да, Волк. Разумеется, мне бы тоже хотелось.

— Всякий раз мы приводим мальчика к часовне со статуей Девы, Мышонок. Закрываем за собой тяжелую дверь, и становится тихо, тихо… Огромный тяжелый ключ со скрипом поворачивается в замке. Он уже больше не удерет, мальчишка. Часовню в этой чащобе не отыскать. И вот мы крепко-накрепко привязываем его наискось к этому каменному столу… Поперек стола, я хочу сказать. От плеч до паха — как раз ширина стола. На шею — ошейник, как скотине. Колени стягиваем цепью, цепь — к ошейнику, да еще и под каменной столешницей пропустим. Зад повернут к изображению Богоматери, штанишки натянулись меж бархатных юношеских холмиков. Сначала ты задашь ему порку, пока он еще в этих своих — ну, ты знаешь — штанишках. Потом, после первой порции плетки — а он уже корчится и воет — ты эти штанишки расстегнешь и стянешь их с его смуглой попки — просто-таки до колен, и опять возьмешься за хлыст, да, Мышонок? И задашь ему жару. По ногам — от коленок, кверху, сильнее, сильнее, бархатная шкурка его юношеских ножек — в клочья, — кровь, кровь… на что брызнет она, на что она брызнет, его кровушка?.. А, на что, Мышонок?..

— Да!.. Да!.. О-о… но я хочу еще… нет, пока нет…

— Подождать?

— Да, подожди… а то… не так скоро…

— Не отсырел еще твой порох?

Я слегка вздрогнул от банальности собственных слов, но все же не удержался и прибавил:

— Будь начеку, приятель.

— Ладно. Отбрось-ка малость одеяло.

— Тебе понравилось то, что я тебе рассказал?

— О Господи, дай дух перевести.

Мышонок отбросил в сторону простыни и одеяла и лежал, ничем не прикрытый. Сам не зная отчего, я созерцал его блистательную наготу украдкой. Он лежал на спине, и я видел, как пульсирует кровь в его несказанно восхитительном, бесстыдном и совокупностью всех своих Заветных Частей невероятно высоко воспрявшем «светлом юношеском кинжале», как мне благоугодно было именовать его беспощаднейшую Розгу.

— Волк, подожди немного.