Милые мальчики - Реве Герард. Страница 31

— Эй, там! Акробат чердачный! Смотри, убьешься! — Как говорится, Мышонок, — с седьмого неба на землю. Юный Король-Греза.[58]

— Какой он был из себя, Волк? Я имею в виду, когда лежал на полу рядом с люком. Что было… во что он был одет?

— В то же, во что и сейчас, Мышонок, когда ты встретил его на улице и усадил в машину. Тогда он был одет в то же самое. Ведь это — настоящая мальчишеская одежда. Когда он лежал на чердачном полу и смотрел через люк вниз на лестницу, на мальчика, который занес что-то в прихожую, в этой его толстой суконной куртке, пахнувшей уличным холодом, на нем, совсем как сейчас, был тоненький белый свитер с круглым стоячим воротником и длинными рукавами. А под этим легким белым свитерком была все та же тоненькая маечка из крупноячеистого белого хлопка, как та, что на нем сейчас, когда он сидит в машине. И те же самые брюки.

— Как он лежал возле этого люка? Спиной вверх? На животе?

— Да, Мышонок. На пузике. Вверх спиной. На нем были стоптанные серо-голубые баскетбольные туфли, резиновыми носками которых он упирался в пол, чтобы свободно болтать пятками, вместе-врозь, и время от времени бесшумно ими постукивать. Из-за этого его щиколотки приподнялись над полом и тонкие бархатные брючины сползли складками в ямки под его мальчишескими коленками. Потому что, Мышонок, на нем были все те же брюки, уже тогда, те же самые брюки из того же тонкого, потертого черного бархата, что невесомым бременем лежал на его юных холмиках, обнимая их складками безмолвной неги, будто рвущийся с губ поцелуй невыразимой нежности… Он свесил из люка свою светловолосую мальчишескую голову, вытянув покрытую тенью пуха шейку… Его ладони и локти лежали на краю люка, и из-за этого положения рук его — уже коротковатые — свитерок и маечка слегка задрались, так что над краем брюк, над узким ремешком его бархатных мальчишеских штанишек, прямо над мальчишеской ложбинкой и сразу под талией, обнажилась неслыханная ничейная земля любви, узенькая полоска его непорочной, несказанной, залитой пыльным чердачным светом, золотистой мальчишеской спины…

— Да, да… Волк… но что мне сейчас с того? Это же было давно, раньше… Ведь теперь-то он сидит рядом со мной, в машине?

— Ну конечно, Мышонок. Но я тебе все это рассказываю для того, чтобы ты точно знал, как он был одинок тогда, в той же самой одежде, которая сейчас на нем. Та же одежда, в которой он тогда так страстно жаждал и мечтал, и томился, один-одинешенек, и спиной вверх лежал у чердачного люка: это одеяние юношеского одиночества…

— Да, Волк. Как… как печально… я имею в виду, так прекрасно… Он все еще столь же одинок, в сущности, а? Или нет?

— Да, Мышонок, вообще говоря, да. И туфли на нем те же самые, те же дешевые стоптанные мальчишеские туфли, с тех самых времен.

— Волк, Волк…

— Да?

— Послушай-ка. Я хочу быть с ним ласковым. По-настоящему нежным, понимаешь. Ах, Волк! Я хочу делать с ним только то, что ему самому будет приятно и сладко. Он ведь такой ужасно милый. Ну, мне кажется, он в самом деле милый. Я так боюсь поступить с ним дурно. Я не хочу… Не хочу грязи. Не хочу, чтобы его били. Этого я не хочу! Не хочу, слышишь, в самом деле. Не хочу!..

— Педрила безмозглый, — процедил я про себя. — Слабак.

— Что? Что ты там такое говоришь?

— Это уж мое дело. Что говорю, то и говорю. Любовная сцена на сорок шесть страниц, Мышонок, милостью Божьей и Божьей Матери, не имеющая себе равных среди книг, написанных и воспетых в истории всемирной литературы, одобренная письменной инспекцией образования; о любви, о любви и ни о чем ином, кроме любви.

Я задумался. Любовная сцена на сорок шесть страниц, подряд, куском: вот так сказанул. Какой объем принято считать за страницу? Книжная страница насчитывает, как правило, от 375 до 425 слов, изредка чуть больше. Если бы я все же осмелился просчитать все задание, мне пришлось бы сразу округлить объем страницы до 500 слов. Тогда получилась бы любовная сцена не менее чем из 23.000 слов — о любви и ни о чем ином, кроме любви. Справлюсь ли я? Мне бы этого хотелось, внезапно осознал я с дрожью, пронизавшей и подхватившей меня, как подхватывает ветер сорвавшийся осенний лист, или внезапная волна — запоздалого купальщика в стылом сентябрьском море.

— Нет. То есть да, — пробормотал я. — Но не без Твоей помощи.

— А? Ты о чем?

— Я должен поразмыслить, чтобы точно представлять, как выглядит Фонсик. Вот вы въезжаете в лес. Сперва мне нужно все разложить по полочкам. Можно, я немного подумаю? Тогда, так сказать, перед моим мысленным взором все выстроится по порядку и займет свои места.

— Ну хорошо.

«Склони ко мне ухо Твое, Владычица, — проговорил я про себя. — К Тебе о помощи взываю. Пусть у меня получится. Ты уже дважды мне помогала. Возможно, Тебе не стоило этого делать, не знаю, это дело Твое. Но помоги мне сейчас, в третий раз… Речь идет о сорока шести страницах. Послушай меня. Не о сорока шести страницах прошу, а уж обо всех пятидесяти. Пять десятков страниц. Четырьмя больше, четырьмя меньше, какая Тебе разница? Стало быть, любовная сцена из 25.000 слов, о любви и ни о чем ином, кроме любви. Помоги мне, Государыня… Ты оставила мне жизнь, Ты обрекла меня на это существование, которого я не выбирал, не правда ли? Что значат для Тебя эти пятьдесят страниц, Ты же сама ни единой буквы никогда не прочла! Для этого Ты слишком… Послушай. Если Ты поможешь мне, если у меня получится, я всю жизнь свою, отныне и навсегда, буду повсюду открыто славить и воспевать имя Твое. Даю слово, и сдержу его». (Если получится) — добавил я еще раз, для верности. (Сдержу ли я обещание? Может, да, а может, и нет. Можно ли было на меня полагаться? Временами можно было подумать, что да, но это было не так, поскольку я был вероломен).

— Я оставляю это на Твое усмотрение, — хрипло пробормотал я.

— Что ты там? О чем ты?

— Мышонок, сейчас ты вместе с Фонсиком заезжаешь на широкую, безлюдную лесную дорогу. Ее обступают высокие старые буки с толстыми шершавыми зелеными стволами, на которых в давние времена мальчики нацарапали свои имена: начальные буквы имени и фамилии, две последние цифры даты; но их самих уже давным-давно нет на свете, и вырезанные ими много лет назад письмена привольно разрослись в нерасшифровываемые загогулины, шишки и наросты… В этот лес уже почти никто больше не ходит. Тропинки поросли зеленоватым мхом и нежной, тонкой травой. Кроны столетних буков смыкаются над вашими головами в сквозной светло-зеленый свод. Ты петляешь в боковых дорожках, которые неизменно оказываются еще покойнее и заброшеннее предыдущих, если только это возможно… Но по-прежнему у вас над головами эта кружевная зеленая арка, и вы едете и едете под ней. И вот тропинка обрывается, и вы оказываетесь на небольшой четырехугольной прогалине. Когда-то, много лет назад, здесь была вырубка, но совсем небольшая, поскольку высоко вверху окружающие ее кроны сомкнулись в зеленую лиственную крышу. Здесь, быть может, за всю человеческую жизнь никто не побывал. Слева стоит камень, что-то вроде колонны или полуразрушенного обелиска, на котором был выбит и раскрашен какой-то текст, но из окна машины видно, что буквы можно прочесть с тем же успехом, что и мальчишеские инициалы на вековых стволах. Серый, сухой мох угнездился в останках надписи, столь изъеденной непогодой, что не всякий догадается, что она когда-то там была. Должно быть, этот камень был установлен в память или как знак благодарности… но кому, чему? Ты притормаживаешь там, а затем из зеленых сводчатых ворот медленно, очень медленно въезжаешь под эту высокую, временами едва слышно шелестящую при вздохах ветра зеленую крышу над загадочной потаенной прогалиной, где стоит таинственный камень. Ты вновь останавливаешься, выключаешь мотор, и он, всхлипнув, умолкает.

Теперь вокруг совсем тихо, и Фонсик, неподвижный, сидит с тобой рядом. Ты тоже не двигаешься. Вы оба замерли в глубоком молчании. Тебе хочется что-то сказать, пусть даже нечто совершенно банальное: «Ну, вот мы и приехали», например — но не можешь. Ты немного откидываешься назад, так, что твое плечо касается плеча Фонсика, и после этого не знаешь, что делать дальше. Твои руки скользят вниз по рулю, и пальцами обеих рук ты небрежно берешься за одну из трех рулевых спиц. Так вы сидите рядом, неподвижные, ощущая кружащее голову тепло друг друга. Ах, Мышонок, еще никогда тот, о котором ты так мечтал, кого ты все свои юные годы так страстно жаждал, не оказывался так близко и так далеко от тебя, почти недосягаем! Одно движение, один жест, одно слово, одно восклицание может толкнуть тебя к Фонсику, и его к тебе, так что вас больше никогда, во веки веков, никто, кроме Господа, разлучить не сможет… Но ты знаешь и то, что дрожь твоих губ и голоса, один лишь звук, одно лишь движение ноги или колена, окажись оно не верным звуком, не верным движением, но действом лишенном благодати, может отнять у тебя Фонсика навсегда…