Мемуары сорокалетнего - Есин Сергей Николаевич. Страница 13
Может быть, в поисках близкого результата я и стал журналистом.
В 1959 году, весною, вместе с одним юным и веселым существом, получающим стипендию на факультете журналистики — то есть в положении с точки зрения реальных ценностей явно неравном: очаровательная студентка-отличница и парень-заочник, — мы шли по весенней, неповторимой, как она бывает только весною, Москве.
Это была Москва новой эры. Впервые мы вошли в легендарный Кремль, в который раньше вход был только по пропускам, увидели соборы, о которых много читали, походили по брусчатке возле Ивана Великого. Каждый дотронулся пальцем до меди Царя-колокола. В бывшем Манеже, где долгое время был гараж, открылся Центральный выставочный зал. Гремели вечера в Политехническом. Уже стояли университет, гостиница «Украина», высотное здание на площади Восстания. Выросли Черемушки… Мы шли весенним маршрутом: Красная площадь, Александровский сад, Библиотека имени Ленина. Стояли длинные, теплые, весенние сумерки. Только что зажглись огни. И вот когда мы проходили мимо Александровского сада — тогда было меньше машин и меньше шума, — из его таинственной благоухающей прохлады вдруг раздалось тугое прищелкивание и пробная, пристрелочная трель соловья.
Юное существо не зря получало повышенную стипендию.
— Боже мой, — воскликнуло юное существо, — из этого можно сделать информацию для «Московской правды», ведь из-за загрязнения воздуха — слова «окружающая среда» заявили себя лишь два десятилетия спустя, — из-за загрязнения воздуха, — трепетала очаровательная отличница факультета журналистики, — соловьи давно из Александровского сада улетели, а теперь, значит, вернулись. «Соловьи в центре Москвы» — так я назову эту информацию.
Я был потрясен тем, что, оказывается, столь просто решается святая святых газетного творчества. Не озарение, не шелест хитона музы, а лишь факт и его осмысление. А главное, это осмысление доступно, оказывается, и мне. На это не нужен специальный патент. Нужно только стремление. А муза, если хорошо посидеть за сто-» лом, она, муза, придет, прилетит. Куда ей деться…
— А разве можно прийти в газету и просто так принести заметку?
— Можно даже прийти и сказать: я бы хотел у вас внештатно поработать, не дадите ли вы мне тему?
Какое сладостное чувство зарабатывать деньги трудом, к которому ты готов и который ты любишь! Но сколько надо было испытать, чтобы так просто прийти в редакцию и сказать: «Я бы хотел что-нибудь для вас написать». Надо было отринуть робость, внутренне быть готовым к вопросу: «А кто вы, собственно, такой, чтобы писать для нас?»
У меня все обошлось более-менее гладко. На первый раз мне поручили объехать полтора десятка райкомов комсомола и выписать строки из заявлений ребят и девчат, отъезжавших на целину.
Но какое чувство радости видеть в газете восемь строк, даже без твоей подписи, но которые подготовил ты!
Газетная карусель закрутилась: первая информация, первая корреспонденция, первый очерк, первый материал, отмеченный как лучший на редакционной летучке, первая командировка, первый перелет на самолете. Здесь все и всю жизнь впервые, но это при условии, если каждый раз ты ищешь единственный необходимый ракурс материала, если не используешь уже нажитых тобой приемов.
Журналистика не отпускает тебя ни на минуту. Ты чистишь картошку и думаешь, читаешь учебник и думаешь о своем герое, разговариваешь с друзьями и ищешь единственное, точное и неповторимое слово.
Моя бывшая комната полна этих бесконечных, до отчаяния, размышлений. Она полна бессонных ночей и вариантов статей.
Но труднее всего было думать: может быть, все это зря? Может быть, ты бесцельно тратишь золотые дни юности? Может быть, лучше становиться не зеркалом жизни, а самой жизнью?
А кругом все кипело. Я выписывал строки из заявлений ребят, отъезжающих на целину, а эти ребята ехали. И как было завидно глядеть на них! Их ждала настоящая жизнь: со свистом ветра, с усталостью после работы, с конкретными делами, которые они оставят после себя. Эти ребята уже завоевали себе право через много лет сказать: я поднял это поле и посадил это дерево.
А потом пошли Братская ГЭС, Красноярская ГЭС и другие знаменитые и громкие стройки. В 1961-м взлетел Гагарин. Все мои сверстники занимались земными и осязаемыми делами. Приносили реальную пользу. Они летали, перевозили грузы и пассажиров, строили. После них что-то оставалось, реальное и долговечное.
Густая и жгучая зависть к их труду — под просторами неба, среди вольных степей и в распадках гор. Зависть по мужской, тяжелой работе, зависть к их загару, к упорной основательности. Ведь такой большой и разнообразный мир вокруг, а я сузил его листком бумаги. Столько всевозможных инструментов от лопаты до скальпеля и микроскопа существует в обиходе человечества, а ты пользуешься лишь одним — автоматической ручкой. И сейчас, до сих пор сама жизнь, густой ее замес, волнует меня больше, чем ярчайшие описания. Еще до сих пор в минуты слабости подкрадывается мысль: «Вот начался БАМ. Ведь в конце концов мне не восемьдесят лет. Брошу-ка все ко всем чертям. Хоть учетчиком, хоть шофером, но туда, в пылающее горнило жизни».
При взгляде на окна своей комнаты я вспоминаю и ту работу, которую я, как углекоп, прикованный цепью в шахте, делал, не ожидая награды и славы. (Пробиться, напечататься — это лишь счастливый вариант завершения. Один из многих.)
В тесной комнате впервые увидел я лица вымышленных мною героев. Здесь они заговорили и сгрудились возле моего стола, требуя труда и жизни. Это была бескомпромиссная стража, полосовавшая меня и принуждавшая работать. Они подчинили меня себе, отбирая воскресные дни, отпуск, часто время для сна. Я записывал их речи, и интерьеры, и пейзажи, в которых они хотели существовать, искал для них девушек, которых они хотели бы любить, и посылал их в давно задуманные путешествия. Папки с протоколами их жизней копились одна возле другой по книжным самодельным полкам.
«Может быть!» — вот был мой девиз. Если я уж без этого не смогу — написать. С печатанием — как повезет. В конце концов при недостатке свободного времени была альтернатива: или писать, или бегать с рукописями по редакциям. Но писать было интереснее. Я писал в стол. И все-таки однажды я предпринял смелую попытку: пять экземпляров своей первой повести разослал в адреса пяти журналов. «Москва» ответила хорошей, положительной рецензией и не напечатала. В «Новом мире» представление на редколлегию сделал Ефим Дорош — и не напечатали; в «Знамени» рецензию написали кислую — и не напечатали; в «Звезде» — разгромную — и не напечатали; из «Волги» пришло доброе письмо.
…Состоялось «может быть». Я не был тщеславным. После тридцати мне не доставляло радости видеть свои фотографии и имя на журнальных страницах. Но мне так хотелось дать жизнь своим героям! Придутся ли они по душе людям? Хотелось узнать, чего же я стою сам. Я готов был бы отдать свою первую повесть любому, безвозмездно, лишь бы увидеть ее напечатанной. Не тщеславие! Мне хотелось увидеть мою работу законченной до конца. Работу, и только.
Неожиданные удачи
Несмотря на скученность, в доме жили дружно, секретов друг от друга ни у кого не было. Если в кастрюле у кого-то варилась курица, об этом становилось известно всем. Целым домом обряжали на свадьбу невест и провожали покойников. Оценки поступающих в вузы ребят становились известны всем. Во время вечеринок соседи занимали друг у друга стулья и посуду. Мама консультировала всех по юридическим вопросам. Елена Павловна для девочек была главным законодателем художественного вкуса. У Раисы Михайловны всегда можно было перехватить деньжат. Я чинил всему дому пробки. Анька с нижнего этажа перелицовывала и ушивала брюки, куртки и рубашки. Дом жил общими интересами и радостями. И только иногда (сугубо на принципиальной основе) вспыхивали конфликты. Поводы их были почти всегда известны: поквартирно или «подушно» платить за свет, принадлежит ли телефон, стоящий на втором этаже, и жителям первого. Или более локально: можно ли Эдьку Перлина впускать в туалет с книгой. Во время конфликтов дом делился на партии, на телефон второго этажа вешался ящик с запором, в ответ на первом этаже на парадном подъезде врезался замок: пусть второй этаж ходит только через черный ход. Таинственная рука ночью выворачивала лампочку перед дверью многодетной Марии Туранюк, сторонницы поквартирной оплаты за электричество, тогда Мария подводила в коридор собственную проводку с выключателем в комнате, но ослепительная сорокасвечовая лампочка неизменно потухала, когда старая восторженная дева Елена Павловна наливала из бутылки керосин в примус или кто-нибудь из соседей тащил через закуток Марии Туранюк ведро с помоями. Но все это были досадные эпизоды, лишь прерывавшие общее умиротворенное и заинтересованное житье-бытье. И лишь единожды дом распался не на партии, а на «каждый за себя». Единожды вместо дипломатических манипуляций с электролампочкой были высказаны резкие слова и проделаны пиратские акции.