Мемуары сорокалетнего - Есин Сергей Николаевич. Страница 23

Мой восьмой класс школы рабочей молодежи был первым классом, который она получила после окончания университета и, как преподается литература, она, по-моему, не имела ни малейшего представления. И вот с перепугу, а еще и потому, что у нее начинался роман со старшиной милиции из нашего же класса, она и начала нам тарабанить, как на университетских лекциях. Будто бы мы все знаем об этих «образах» и «образах» и она только приводит нам все в систему. На такой безумный поступок я не мог не ответить доблестным трудом. Сердце мое забилось в унисон с великой русской классической литературой.

Вот, собственно, и все, что я помню о школе. Здесь и ответ — почему в школе не было у меня друзей.

…В друзья я выбирал людей, которые меня получше знали, надеялись на мое будущее. Я всегда был твердо уверен, что не способен сразу покорить человека, очаровать — свойству этому я всегда завидовал: моя сила — разделить с человеком духовный мир, доверить ему сомнения, планы. Так я всегда сам думал о себе, но очень удивился, когда подтверждение моей мысли услышал из уст старой журналистки: «Диму можно полюбить или с первого знакомства, или очень хорошо его узнав». А уж кто меня знал лучше моих сверстников по дому?

Постепенно и у меня в новом доме откристаллизовывалась своя компания. Главой ее оказался Витька Милягин. Главой потому, что он был самый из нас блестящий, и потому, что он был хозяином «хаты».

Витька появился в нашем доме позже, чем я, где-нибудь году в сорок восьмом. Он ходил (хоть и пацан!) в кожаном коричневом пальто, в прочных офицерских сапогах. Это вообще была униформа семьи: так же одеты были его мать, отец и сестренка. Вся семья была очень таинственная. Они отчужденно, в кожаных регланах, проходили нашими коридорами и исчезали в своей комнате на втором этаже. Там же за невысокой перегородкой находились у них раковина и кухонный стол с электроплиткой и керосинкой. Когда семья возвращалась домой, то никто из них не выходил из своей комнаты. У них даже был собственный телефон — третий в доме.

К тому времени я узнал, что семья эта — старые жители дома, но несколько последних лет были в командировке в Туве — в те годы у черта на рогах, почти «за границей». У них оказалась зимняя дача под Москвой, и года два Милягины жили там, спасаясь от московской скученности. Я все время думал: такой же, как и я, по возрасту парень уже побывал в Туве. И еще я никак не мог забыть, как из-за стекол очков взглянули на меня неестественно синие, почти черного цвета, глаза Татьяны — сестры Вити Милягина.

Года через два или три, когда Тане и Виктору стало трудно учиться за городом, родители переселили их в Москву. И опять я был в восхищении — подумать только, мои сверстники, им всего лет по четырнадцать, и уже одни живут в Москве.

Сначала в дом Милягиных втерся я, потом Эдька Перлин, умница, шахматист и скептик, потом пришли друзья из Витькиного класса: Юра Шмелев, Гарик Опенченко и Костя Тихоненко, житель высотного здания.

Появлялось много других ребят, но они как-то не выдерживали высокого и светлого духа компании, а эти остались, видимо, потому, что тоже разглядели темные, почти черного цвета глаза за стеклами очков. К этому времени мои бесконечные перемены школ превратили меня в окончательного двоечника, да и жить не становилось с каждым днем легче, и пришлось подрабатывать: разносить газеты по утрам, клеить бумажные цветы, заворачивать в целлофан этикетки — прибыток, исходивший от какой-то надомницы-маклерши… Из-за всего этого я перешел в школу рабочей молодежи. Но мама все равно в меня верила, да и я верил в себя.

Но как трудно было эту веру отстаивать в моей компании!

Как восхищался я своими новыми друзьями и как им завидовал… Завидовал их здоровым семьям, тому, как многое они успели узнать, их занятиям спортом. Я смотрел на них, и каждый мне казался гением, способным украсить этот мир. Витя к восьмому классу завоевал первое место на московской олимпиаде по математике У Эдьки Перлина уже было авторское свидетельство по каким-то радиоделам, крепыш Юра Шмелев был перворазрядником по гимнастике, Гарик Опенченко, кроме немецкого, учил «для себя» еще и английский язык, а Костя Тихоненко, высокий, чуть угрюмый парень, был просто взрослым. Я завидовал его большим рукам с черными волосами на запястьях и тому, как он небрежно, не глядя, мог перебирать струны гитары. Что я мог противопоставить этим ребятам?

К Виктору все сбегались часов около семи. Никто никого не организовывал, и хозяин никого не занимал. Кто-то сразу вис на телефоне, кто-то читал, кто-то ловил зарубежную станцию на довоенном приемнике. Костя пощипывал у гитары струны.

Через часок появлялась Зойка, вооруженная цитатами из Достоевского. Она любила быть в центре внимания. Все тесно усаживались на маленьком диванчике с высокой кожаной спинкой и круглыми откидными валиками.

Какие прекрасные мгновения духа! Мы почти никогда не ходили вместе в походы, не сидели с обалдевшими рожами среди незнакомых чужих родственников на днях рождения друг у друга, но эти минуты на диванчике давали нам с избытком ощущение полного доверия, честности и счастья.

Я затрудняюсь рассказать, о чем же было переговорено. Обо всем, что успел узнать пятнадцати-, шестнадцатилетний ум и схватить цепкая и жадная память. Все вместе мы умудрялись пропустить через наши «семинары» даже те проблемы, о которых наши сверстники вряд ли имели представление. Мы говорили о Достоевском, с Фрейде, о Винере, о художниках-абстракционистах, о художниках-реалистах, о романе Дудинцева «Не хлебом единым», о стихах Ахматовой, которые осуждались, но при этом читались наизусть. Какая-то прелестная чертовщина царила в этих разговорах. Мы с остервенением бились за выводы, которые тут же оказывались никому не нужными, и победитель в споре говорил побежденному: «Ты знаешь, я, кажется, был не прав». Мы все любили друг друга и доверяли друг другу. У каждого из нас в семьях произошли таинственные истории, но они духовно не коснулись нас. Мы верили в символы и слова, о которых нам говорили в детстве, и чувствовали себя чистыми, а значит, и невиновными.

Мне было труднее всех в этой компании. За каждым стояли общепризнанные результаты, победы и достижения. Каждый мог бросить на стол эквивалент своего социального авторитета. Виктор свои грамоты, Юрка свой значок перворазрядника, Гарик мог тут же перевести статью из «Дейли уоркер», Костя меланхолически перебирать струны, жить в пятикомнатной квартире в высотном здании и никогда не говорить о своем отце, известном авиаконструкторе и лауреате многих премий — мы и так об этом знали. Чем мог я отплатить своим друзьям?

Изредка я отдавал им на растерзание какое-нибудь стихотворение.

Я выбирал конец вечера, когда споры уже утихали, и доставал из кармашка курточки лист бумаги с написанным стихом. Что-нибудь близкое нашим сегодняшним настроениям, с узнаваемыми деталями.

Ребята по своему складу были техниками, не гуманитариями и поэтому все, что связано со словом, воспринимали трепетно, как чудо.

Иногда я творил для них импровизацию. Это несложно, если делаешь заинтересованно, по-настоящему. Ты настраиваешься как бы на определенный транс и бросаешь в воздух слова, связанные общей идеей. Главное здесь идея. Если, начиная импровизацию, ты знаешь, чем она закончится, веди себя смело. Мне это всегда было несложно.

Я читал свои импровизации обычно под конец вечера. Меня хвалили. Татьяна уходила за перегородку ставить чайник. Потом за перегородку уходил Костя Тихоненко, помогать Татьяне. В комнате мы продолжали спорить о наших проблемах, а из-за перегородки доносились позвякивание чашек и рокоток Костиного баска. О чем они с Татьяной всегда так долго и таинственно говорили? Но тогда мы не могли и подумать, что Татьяна, которая всех нас моложе, давно старше нас. Мы и представить не могли, что у них вдвоем есть какие-то более глубокие и серьезные разговоры. Кто же мог знать, что сжигающий Костин взгляд означал боль не юношеской влюбленности, а любовь. Любовь до последнего предела…