Обратная перспектива - Столяров Андрей Михайлович. Страница 85

И, вероятно, чтобы окончательно нас добить, в городе вдруг начали бешено разрастаться крапива и лопухи. Совершенно невероятных размеров, и никто опять-таки не понимает – с чего? Правда, последние две недели у нас было очень тепло, будто в июле, циклон что ли какой-то пришел? Однако вряд ли только циклон. Что нам циклоны? Одним циклоном, по-моему, данный феномен не объяснить. Видимо, стронулось что-то внутри нашего мира, трещинки какие-то появились – просачивается сквозь них что-то не то. Зрелище, надо сказать, как из фильма ужасов. Крапива – выше меня, на цыпочках вытянешься – не достать, а листья у некоторых лопухов, честное слово, размером с письменный стол. Я один такой поднатужилась, отломила – потек из него, как сироп, малиновый сок. Народ от этого совсем обалдел. Говорят, что если в сок этот добавить щепотку дрожжей, получится бормотуха покрепче, чем любой самогон. Так что лопухам, вероятно, долго не жить. А я в сегодняшних новостях посмотрела сами знаете на кого, вдруг вижу – лицо серое, как из пемзы, глаза – тырк-тырк-тырк, проскакивает в них нечеловеческий блеск, а за словами, которые он изрекает, какой-то странный, до головной боли, мучительный смысл. Что-то мне стало нехорошо. И я подумала – вот мы все время чего-то подспудно ждем: что-то изменится в мире, придет кто-то другой. А оно уже изменилось, этот другой, вполне вероятно, уже пришел, и никто, понимаете, ни один человек не обратил на это внимания. Нам ведь без разницы, кто там, наверху. Большинство россиян, я думаю, подмены вообще не заметило. В конце концов, не все ли равно? И если тот, чьего имени не принято называть, будет проводить, как сейчас говорят, эффективную экономическую политику, если он обеспечит стране более-менее благополучную жизнь, то мы, вероятно, примем его с большей радостью, чем того, кто безо всякой экономики и политики явился в мир две тысячи лет назад…

Извините, какое-то такое у меня настроение. Ничего не хочется делать, компьютер и то лень было включить. Потому, наверное, что сегодня у нас необыкновенно яркий закат: красный, в две трети неба, пылающий, неподвижный, бьющий в сердце, с желтыми проплешинами огня. Кажется, что гореть он будет всю ночь. Никогда не погаснет, затмит собою и следующий день… И еще, наверное, потому, что улица за окном сейчас страшновато пуста. Город как будто умер, погрузился в летаргический сон. Идет по середине проезжей части лишь один человек. И как-то странно идет – словно его не держит земля. Остаются за ним на асфальте вдавленные следы. И я поглядываю на него и сразу же отвожу глаза, и чувствую вокруг лишь один красный воздух, оцепенение, морок, загробную тишину. И дрожь какая-то поднимается изнутри, и я почему-то боюсь, что вот сейчас он остановится, медленно обернется, станет прямо к закату, отбросит поперечную тень, и я, как в тяжелом бреду, откуда уже не вырваться, увижу его коричневое, потустороннее, грозное, нечеловеческое лицо…

Осенью он едет на конференцию в Таганрог. Конференция ему не по профилю – это Чеховский фестиваль, куда приглашают обычно филологов, артистов, писателей, композиторов. Антон Павлович, оказывается, в Таганроге родился. Зачем им историк? Да еще занимающийся Октябрьской революцией? Вот об этом вы и можете рассказать, предлагает в ответном письме секретарь оргкомитета. Герои Чехова верили в лучшее будущее, стремились жить во имя него, а вы объясните на наглядных примерах, что из этого получилось.

Ему самому хочется куда-нибудь вырваться. Лето выдается тяжелое: раскаленной мутью жаровни накрывает Петербург духота. Ни прохлады, ни дуновения. Свет и тьма пропитаны духом асфальтовых испарений. Больше месяца длится этот бессонная маята: небо будто из жести, к воздуху примешивается вкус едкой гари. Невозможно существовать в эти дни. Трижды звонит Нинель и жалуется, что в Москве еще хуже: улицы заволокло дымом, она кашляет, слезятся глаза, не заснуть, ломит голову, дышит через платок. В ее голосе ощутим сухой хруст отчаяния. Он не понимает – зачем она так упорно ему звонит? Что, некому пожаловаться в Москве?

Ничего он о Таганроге не знает. Разве что трагедия летом тысяча девятьсот сорок первого года, когда немцы внезапным ударом отрезали город от отступающих советских войск, а на станции, в товарных вагонах, остались заключенные, подготовленные к эвакуации. Куда их девать? Не освобождать же врагов народа? Ну – облили вагоны нефтью и подожгли. Солженицын об этом в «Архипелаге» писал. Хотя какая трагедия – рядовой для того времени случай. А сегодня товарищ Сталин – опять всенародный кумир…

И еще он припоминает, что в Таганроге умер император Александр I. Какая-то загадочная история, которую толком не сумели объяснить до сих пор. Зачем вообще понадобилось императору закапываться в провинциальную глушь? Хотя в последние годы овладела Александром Павловичем некая мистическая тоска (являлся что ли призрак убиенного им отца?) – ни места себе, ни покоя не находил – посещал, кажется, скальные монастыри в Крыму, простудился, предписания врачей выполнять категорически отказался. Завернули в оказавшийся поблизости Таганрог. И вот, пожалуйста, двести лет живет миф о превращении российского самодержца в таинственного старца Федора Кузьмича…

Поездка же оказывается на редкость удачной. Выясняется, что за четыре дня пребывания в Таганроге он должен прочесть всего одну лекцию для студентов педагогического института, ну и для мебели, вероятно, поприсутствовать на общем мероприятии, где будет фильм о Чехове, мастер-класс и спектакль. Остальное время можно гулять, прохлаждаться, расслабиться, купаться в море, загорать на пляже, буде возникнет такое желание. Правда, слушатели, перед которыми он выступает в первый же день, производят на него довольно странное впечатление. Лекция рассчитана по программе на два часа, и весь первый час он говорит о загадках и закономерностях революций. Не следует думать, сразу же поясняет он, что революции, эти громадные всесокрушающие катаклизмы, возникают, будто огнедышащие драконы, из ничего, – они рождаются в тот момент, когда всем становится ясно, что дальше так жить нельзя, когда в стране накапливается социальная духота, когда опаздывают реформы, когда власть дискредитирована настолько, что ей больше не верит никто. Неожиданностью революция оказывается только для самой власти. Это своего рода умственная катаракта, фатальный «властный астигматизм», искажающий подлинную реальность. И, судя по всему, он абсолютно неизлечим. Вспомните, когда Николай II возвращался в конце февраля в Петербург – ехал из Могилева, где находилась Ставка Верховного Главнокомандования, – то, прогуливаясь по платформам промежуточных станций, он видел – что? Он видел, как в струнку тянутся при его появлении офицеры, как собираются в отдалении толпы ликующих горожан, слышал восторженные приветствия, крики, был убежден, что армия и народ боготворят своего царя. Какая там революция? Какой может быть государственный переворот? И вдруг во Пскове, как гром: страна, государь, требует вашего отречения!.. Гучков, кажется, эти слова произнес. Ненавидел Николая за то, что тот когда-то назвал его подлецом… А далее, всего через восемь месяцев, точно так же, внезапно, явились большевики. Будто лопнул купол небес. Никто не был способен предугадать… И потому я бы сказал, что революцию порождают не Кромвели, Дантоны и Робеспьеры, не товарищ Ленин с товарищем Троцким, как бы они ни стремились к сему, революцию порождают такие правители, как Карл I, английский король, Людовик XVI, французский король, Николай II, император всероссийский. Ответственность за социальные катастрофы, за торможение давно назревших реформ, за идиотическую «властную слепоту» лежит на них. В советское время, знаете, был даже такой анекдот. Политбюро ЦК КПСС решило наградить Николая II орденом Октябрьской революции. Догадываетесь – за что? За создание в России революционной ситуации…

Может быть, есть вопросы? В аудитории – обморочное молчание. Ползут за окнами облака, и теневая черта их медленно продвигается по рядам. Никто из студентов даже не шелохнется… Ладно, тогда поставим самый очевидный вопрос: при чем тут Антон Павлович Чехов? (Он вообще-то надеялся, что именно этот вопрос ему зададут). Ответ очень простой: по литературе, по классической литературе, можно достаточно точно диагностировать состояние общества. Изучая классику того или иного периода, практически всегда можно сказать, куда в тот момент общество было устремлено, что для него было главным, а что – второстепенным, какая социальная инноватика взламывала традиционный пейзаж. Наиболее известный пример – Тургенев, «Отцы и дети» – нигилисты как революционный класс, предвещающий приход нового мира. Достоевский затем с чрезвычайной силой развил эту мысль, предъявив «людей из подполья», подлинных «бесов», готовых переступить через все. Вот Петр Верховенский говорит Ставрогину: «Мы сделаем смуту… Мы сделаем такую смуту, что все поедет с основ… Мы провозгласим разрушение… Эта идея так обаятельна… Надо, надо косточки поразмять»… А вот он же говорит о будущем социальном строе: «Каждый член общества смотрит один за другим и обязан доносом… Каждый принадлежит всем, а все каждому… Все рабы и в рабстве равны… Цицерону отрезают язык, Копернику выкалывают глаза, Шекспира побивают каменьями… Рабы должны быть равны»… Потом это будет реализовано в гигантских масштабах. Но ведь замечено как социальный феномен, как предвестие кошмарного будущего – еще тогда. Если же обратиться к любимому нами Антону Павловичу, то посмотрите, о чем он пишет в своих лучших вещах. Он тоже пишет о том, что дальше так жить нельзя. И это не только знаменитая «Палата № 6», которую обычно приводят в пример, возьмите такой внешне благополучный рассказ, как «Учитель словесности». У главного героя все хорошо: он женат по любви, состоятелен, уважаемый в городе человек, жизнь складывается на редкость удачно, и вот что при этом он записывает в своем дневнике: «Где я, боже мой?! Меня окружает пошлость и пошлость… Бежать отсюда, бежать сегодня же, иначе сойду с ума!..» То же самое «Три сестры»: «Бежать отсюда, бежать! В Москву, в Москву! Так жить нельзя!..» Почему нельзя – это уже другой вопрос. Но само по себе «нельзя» есть отчетливая социальная диагностика. К сожалению, никто тогда считать ее не сумел…