Утро богов (Антология) - Шекли Роберт. Страница 17
А как любил я бродить по рядам виноторговцев! Еще совсем малышом научился без ошибки различать амфоры: пухлогорлые хиосские, осанистые коринфские, лесбосские с изящным круглением ручек; амфоры боспорские, синопские, фасосские, гераклейские — я узнавал даже клейма отдельных мастерских.
После всех покупок мы с матерью обязательно заходили в обжорный ряд, где глаза выедал дым бесчисленных жаровен — взять на драхму жареной тресковой печени или баранины, которые казались куда более вкусными, чем дома, с горячей лепешкой, с молодым мутноватым вином…
А вот площадки рабов я по-настоящему боялся. Людей для продажи поставляли в основном варварские князья, наши союзники: это были военнопленные, все, как один, угрюмые, волчьеглазые, часто с полузажившими ранами. Скованные, опутанные веревкой, стоя и сидя под соломенным навесом, они такими взглядами провожали проходящих, что казалось, только развяжи, и вцепятся зубами в горло… Даже странно, как из них потом выходили смирные домашние рабы или труженики эргастериев.
Рынок, с его толчеей и приятными, но грубыми запахами рыбы, кожи, уличной стряпни, обрывается неподалеку от ограды теманоса. Там — порог иного мира, без суеты, шума и корыстных чувств, тихого, светлого и благодатного. Сизой зеленью священных оливковых рощ захлестнуты колонны белого периптера — храма Аполлона Дельфиния. Печальные темные кипарисы, дубы, уличные алтари — все опутано плющом и диким виноградом, но галечные дорожки чистятся ежедневно. Над большими и малыми храмами главенствует вознесенный на ступени, пышный Дом Афродиты Навархиды. (Думал ли я когда-нибудь, что мне доведется через два моря везти ее статую для этого самого храма?) Его карнизы раскрашены синим и алым, изнутри порою доносится стройное пение, а по крыльцу гуляют ручные белые голуби.
За теменосом — самые важные и почитаемые мастерские города, дымные, горячие кузницы. Столбы копоти от сыродутных печей во дворах, оглушительный лязг, шипение закаляемого металла… Тут же лавки, где можно купить и добрый эллинский меч, и панцирь с чеканными рельефами, и хитрый замок для амбара, и женское полированное зеркальце, и набор тонко откованных инструментов для врача…
Но ближе, ближе к морю! Все свежее воздух, и, облизнув губы, уже чувствуешь соль. Улицы становятся наклонными, разделяются на террасы. Справа за черепичными крышами — высокая закругленная стена. Здесь, на ровном плато, мысом выступающем из пологих склонов, выстроен наш театр. Туда я тоже попал очень рано, мальчишкой ерзал на скамье, мешал родителям, бесконечно тосковал во время драмы Еврипида даже Беллерофонт, летавший на крылатом коне, не развеселил меня, зато бурно оживился на комедии и хохотал, глядя на огромные кожаные фаллосы актеров, что тут же получил трепку от отца.
Вот она, дышащая прохладой синяя грудь, гармонический шум прибоя! Но прежде, чем очутиться в гавани, надо пройти улицы нижнего города, ремесленные кварталы. Тут уже не увидишь ни портиков, ни двухэтажных строений с садами и дворами, вымощенными разноцветной галькой. Узкие путаные улочки, горячая пыль, глинобитные стены да запах луковой похлебки. Знаю, что за этой оградой — большие винодельни Парфенокла, оттуда всегда тянет кислым запахом сбродивших выжимок. Ребенком я любил подглядывать, как под собственную дикарскую песню — «хей, хей!» — дружно топчутся на давильной площадке рабы с ногами, словно бы окровавленными до колен.
Одной улицы я в юности старался избегать, именно той, где выставлены гробы на всякий вкус, вернее — на всякий кошелек: и простые дощатые сундуки, и целые погребальные дворцы с двускатными крышами, колоннами, акротериями… Самая мысль о смерти всегда была мне тошнотворна. Но как миновать улицу гробовщиков, если именно она выводит на пригорок, откуда разом распахивается все побережье от края хоры до верфей и складов зерна в тылу лиловых гор, окружающих залив! Берег плоский, сухой, с редкими озерцами гнилой соленой воды, истоптанный копытами — молодежь любит скакать здесь на конях; ряды вывешенных для просушки рыбачьих сетей, а далее — первые нагромождения скал, скрывающих природные купальни.
Я пошел тогда берегом, навстречу налетавшему соленому ветерку, затем побежал. Не терпелось увидеть Мирину, пересказать ей нашу беседу с Амфистратом. Милая моя, хотя и мало чему обучена, но любопытна к тайнам мира, и о многом с ней можно поговорить. (Как ни странно, тиранолюбивому Ликону тоже нравятся свободные и развитые девушки: какой-то древний законодатель учил спартанцев, что их дочери должны упражнять и ум, и тело так же, как юноши, даже участвовать со сверстниками в состязаниях, не стыдясь своей наготы.)
За нагромождением мокрых глыб, поросших снизу скользкой зеленью, за лабиринтом прогретых луж, где я несколько раз оступился, распугав стаи мальков, увидел я крошечную глубокую бухту, отгороженную от прибоя черной каменной челюстью. На галечной косе сидело несколько юношей: один из них, с увядшим розовым венком на голове, лениво перебирал лады сиринкса, другие сражались в кости, еще один, подстелив гиматий, спал под вогнутой стеной пещеры. В воде играли девушки, борясь друг с другом, шутливо топя; звонким шлепкам и визгу вторило пещерное эхо, отголоски прихотливо складывались с тихими рассеянными руладами сиринкса. По льющимся движениям, по особой вкрадчивости, напоминающей молодое ловкое животное, узнал я Мирину, она обернулась, выставив блестящее мокрое плечо, отжимая волосы. Увидела меня — и, не стесняясь ни приятелей своих, ни подруг, подняв тучу брызг, бросилась ко мне и припала всем телом, сразу меня вымочив…
О Любовь всемирная, золотая Афродита! Счастье, подаренное мне Тобою, я принимаю как награду за дело, что завершаю сейчас во имя Твое. Только бы ничто не помешало у самых родных берегов, не воспрепятствовало нам, истощенным плаванием, доставить Твою статую к храму. Что только не приходилось мне переживать, владычица, за время перехода через два моря! Уже после несчастья возле Кианей, которое стоило нам Ликонова корабля, немало горестей свалилось на мою голову. Под Синопой снова потрепал нас шторм: триеру чуть было не выбросило на мель, и весло, разлетевшись на куски, тяжело ранило двоих таламитов. Затем, по прошествии девяти дней, сказалось, что воду из Синопа мы взяли скверную, гнилостную, люди начали от нее маяться животом. Я, конечно, сделал все возможное, чтобы вылечить больных, — лекарь Клисфен трудился вместе со мной, назначая голодовки и рвотное, — но условия плаванья трудны, и еще двоих мы потеряли, а пятерых везем полумертвыми, так что ни в каком случае не смогу я посадить за работу всех гребцов. Уже с виду северного берега, когда узкой каймой тумана выступил он из воды, лег на море душный, знойный штиль и держался четверо суток. Гребцы надрывались. К концу четвертого дня между ними вспыхнула драка: сцепились рабы из разных племен, и воинам пришлось изрядно потрудиться, прежде чем был наведен порядок. Заводил пришлось сковать и бросить в трюм, гортатор Ксирен с горя набрался неразведенного вина и чуть было не упал через борт. Впрочем, это уже скорее забавно, чем тревожно. А когда приходила настоящая, крутая забота, я в одиночестве уходил за кормовую перегородку, опускался рядом с ящиком, где лежала Ты, молитвенно клал ладонь на сосновые горбыли: «Помоги!» И Ты помогала…
Ну, вот, еще совсем немного времени, и мы дойдем до края огромной морщинистой горы, закрывающей вход в нашу бухту. Человек, приплывший издалека, может и не заметить этого потаенного залива. Говорят, здесь и начинался наш город, скрываясь от глаз морских разбойников. Но теперь улицы раскинулись далеко на излучине берега, дома прихотливо выбегают из-за обрушенных прибоем скал, а дальше полосатым зеленым ковром тянутся виноградники, в клетках каналов желтеют квадраты полей, из садов красными гребнями взмывают крыши усадеб. Надо готовиться. Захождение в бухту — маневр сложный, он требует сосредоточенности.
— Поворот вправо на румбе двести семьдесят.
— Есть.
— Закончить поворот.
— Есть, закончен…