Ефремовы. Без ретуши - Раззаков Федор Ибатович. Страница 46

Совсем иначе было с другим спектаклем Ефремова – «Иванов» по А. Чехову с Иннокентием Смоктуновским в главной роли. Пропустить эту постановку, идея которой была опрокинута в современность, либеральная критика никак не могла. Судить об этом можно хотя бы по словам А. Смелянского:

«Как страшна была жизнь превращаемых, жизнь тех <…> у кого перемещалась кровь!» – в конце 20-х эту тему открыл у нас Юрий Тынянов в романе о Грибоедове. В сущности, он открыл одну из главных тем советского искусства. Ефремов подступал к ней не раз и с разных концов. Впервые этот важнейший мотив прозвучал в чеховском «Иванове», который возник на мхатовской сцене на седьмом году ефремовского руководства этим театром. Ранняя пьеса Чехова оказалась в масть времени. Ситуация общественной апатии, цинизма, болезнь совести пополам с безверием – все эти давние русские интеллигентские проблемы дали новую вспышку. Тоска безверия, отсутствие идеалов, болезнь души, в которой «шаром покати», болезнь, которую сам Чехов однажды назвал «хуже сифилиса и полового истощения», – вот что звучало в спектакле Ефремова острее всего…

Смоктуновский играл человека незаурядного, действительно крупного, но пораженного общей болезнью времени. Давид Боровский предложил актерам пространство необычное для Чехова: пустую сцену, с трех сторон охваченную фасадом барского дома с колоннами. Сквозь стены дома мрачной тенью, как метастазы, проросли ветки оголенного осеннего сада. Интерьер и экстерьер причудливо перемешались, Иванов действовал в опустошенном, будто ограбленном пространстве, маялся, не находя себе места. Поначалу Смоктуновский совершенно не принял этого решения, испугавшись, что в бытовой пьесе он останется без поддержки и прикрытия. Режиссер настоял, и в конечном счете именно пространственное решение передавало с наибольшей глубиной чеховское ощущение жизни, то самое, которое заставило его однажды написать, что в Европе люди гибнут от тесноты, а в России – от избыточности пространства. «Земля моя глядит на меня, как сирота», – грустно повторял чеховский человек, и эту тему духовного сиротства Смоктуновский передавал с необыкновенным внутренним драматизмом. Университетский однокашник Лебедев – Андрей Попов виновато заглядывал ему в глаза, пытался утешить и объяснить причину ивановской болезни, что-то мямлил про среду, которая «заела», сам смущался от этих старых и пошлых объяснений и запивал неловкость очередной рюмкой, которую слуга его выносил с безошибочным чувством момента.

Смоктуновский играл особого рода душевный паралич, рожденный затянувшимся промежутком, депрессией, из которой никак не выйти. Тот, кто может писать, пишет, кто может пить, как Лебедев, пьет. Иванов не может ни того ни другого. Он может только капитулировать. Смоктуновский – Иванов мотался по сцене, останавливался, замирал, мял пиджак, не зная, куда девать свои длинные руки, на секунду возбуждался энергией влюбленной в него эмансипированной девочки и вновь впадал в состояние безвыходной тоски: «Будто мухомору объелся». На предложение, не поехать ли ему в Америку, герой Смоктуновского реагировал быстро и с необыкновенной простотой: «Мне до этого порога лень дойти…»

«Центр тяжести» ефремовского спектакля был в том, что человек впал в тяжелую депрессию, совпавшую с депрессией времени. «Превращенному», ему некуда себя девать, к тому же у него хватает ума, чтобы, как сказал однажды Чехов, «не скрывать от себя своей болезни и не лгать себе и не прикрывать своей пустоты чужими лоскутьями, вроде идей 60-х годов…».

«Депрессия времени» образца 1976 года – это тот самый период, который чуть позже назовут «брежневским застоем». Хотя миллионы советских людей, живя в этом времени, чувствовали себя в полной безопасности: никто не покушался на их жизнь (преступность в стране была не столь высокой, как это случится уже через десятилетие), не отнимал работу (легальной безработицы в СССР фактически не было), не разжигал конфликты на межнациональной почве (за исключением каких-то локальных случаев). Правда, была одна проблема – все больше физически сдавал генсек Леонид Брежнев, которому в декабре 1976 года исполнилось 70 лет. Именно тогда он, кстати, надумал уйти на покой, оставив вместо себя более молодого руководителя – пятидесятитрехлетнего главу Ленинградского обкома Григория Романова. Но либеральный клан предпринял все возможное, чтобы этой рокировки не произошло и больной генсек остался на своем троне. Что было трагической ошибкой, предопределившей последующее поражение государственников в противостоянии с либералами.

Приди тогда Романов к власти, впервые в советской истории во главе страны встал бы чистокровно русский человек. До этого все было иначе и в руководителях у нас были: В. Ленин (в его жилах было смешение кровей: русской, еврейской, шведской, немецкой), И. Сталин (грузин), Н. Хрущев (украинец), Л. Брежнев (русский-украинец). Не случайно Романова люто ненавидела почти вся либеральная советская интеллигенция и просто панически боялась его прихода к руководству страной. Им мечталось, чтобы страной правил их брат-либерал, а если и русак, то не чистокровный – с примесью. Поэтому ситуация с больным Брежневым была на руку либералам: во-первых, впадающая в маразм личность больного генсека все сильнее подрывала уважение к советской власти; во-вторых, усугублялись экономические и социальные изъяны, что давало возможность либералам, критикуя их с помощью того же искусства (держа фигу в кармане), провозглашать себя прогрессистами. А вот государственникам в этой ситуации было тяжело. Взять того же Игоря Горбачева (кстати, земляка Г. Романова и его сподвижника), который в 1975 году возглавил Театр имени Пушкина (Александринку) и в 1978 году тоже поставил (с А. Сагальчиком) чеховского «Иванова», но уже как контрапункт ефремовской постановке. Если у Ефремова спектакль был о «времени депрессии», то у Горбачева совсем про иное. Вот как об этом писала Т. Забозлаева:

«Иванов» появился в Пушкинском театре, когда вспыхнувший в середине 1970-х интерес к ранней чеховской пьесе достиг апогея.

Уже были высказаны свои за и против в истолковании «странного» чеховского героя, в понимании его рефлексии. Уже сложился свой стиль оформления «Иванова». Опустошенность – вот образ, который вызывала в сознании сценография Д. Боровского (спектакль МХАТа) или О. Твардовской и В. Макушенко (спектакль Московского театра имени Ленинского комсомола) (там с 1973 года верховодил еще один театральный либерал – Марк Захаров). Все вымерло, высохло, одряхлело, скукожилось на пути к небытию, открыв пространство сквозняку. Пустыня.

Китаев [21] воспринял атмосферу «Иванова» как сгусток определенных идей, символов, цветов, понятий, характеризующих жизнь русского интеллигента в эпоху декаданса…

Иванов – Горбачев умен, опытен, искушен в жизни. Не тридцатипятилетний мужчина, ошеломленный своим бессилием, не понимающий себя и других, а человек, проживший жизнь ярко, и полно, и смело. И вдруг заглянувший за запретную черту, туда, на кладбище, в потусторонний мир, где вечность.

Человек перед вечностью – вот тема горбачевского Иванова. Что есть жизнь человеческая, не сама по себе, а в сравнении с небытием? Он думает об этом, он подводит итоги здесь, на кладбище, словно Гамлет. И ужасается своей мизерности. Как много было отпущено и как мало оказалось достигнуто! Эх, начать бы все сначала! Иванов – Горбачев в какой-то миг всерьез увлечен этой идеей. И потому он всерьез влюблен в Сашеньку (актриса Л. Чурсина). Единственный среди исполнителей Иванова 1970-х годов, Горбачев играет зарождение любви. Любви истинной, деятельной, страстной…

Именно потому, что Иванов – Горбачев – мужчина, он способен отвечать за свои поступки.

Он не станет каяться перед зрителями, не будет исповедоваться и просить прощения. Он будет судить себя сам, безжалостно и жестоко, не жалуясь на судьбу и никого не обвиняя… Это драма не одного человека, не десятка и не сотни людей, драма не самоубийцы, а определенного отрезка русской культуры, которая на какой-то миг попала в тупиковую ситуацию….

вернуться

21

Китаев – художник Театра имени Пушкина.