Другой путь - Акунин Борис. Страница 76
Он явно чувствовал себя в привилегированном положении, поскольку «помогал» всего однажды.
– Фролов ушел в отпуск, Жабин говорит: давай, будешь помогать. Я отказывался – профессия неважная, прямо сказать. А Жабин смотрителю пожаловался. Тот мне: я тебя выгоню, мерзавец! Пришлось согласиться. Я тогда женился только, по большому любовному чувству. Как же, думаю, можно жену обмануть? Она выходила за справного человека на хорошем месте, а я ей свинью подложу? Ну и скрепил сердце. Виноват.
Прокурор Лацис приберег для этого подсудимого, наименее виновного из всех, особый прием.
– Если вы участвовали в экзекуции всего один раз, то должны были запомнить ее во всех подробностях. Расскажите суду, как это происходило.
– Слушаюсь. – Грудцин сделал полуоборот, щелкнул каблуками. – Мне было велено делать, как Жабин скажет. Порядок был такой. Сначала мы всё приготовили. Я только помогал: подай то, сделай сё. Там как было, в специальном сарае? Помост из досок, высокий, в полтора роста. Сбоку лестница, над ней веревка с крюком. Это потому что некоторые отказывались сами идти, или ноги у них не шли, ну тогда цепляли крюком за ворот, сзади, и подтягивали. Быстрее выходило. Но этот, который на мою смену достался, сам шел.
– Опишите его, – приказал прокурор.
– Фамилии не знаю, нам было не положено знать. Худой такой, чернявый. Жабин еще сказал…
– Это Коля! – вскочила женщина. – У него вот здесь была родинка, да?
– Не разглядел, – обернулся на нее обвиняемый. – Темно было. Только по углам керосиновые фонари горели. Ваш, гражданка, чахоточный был?
– Нет. Почему чахоточный?
– Ну, значит, не он. Этот говорит: «Странно. Думал, от чахотки задохнусь. Мне недолго осталось. А задохнусь не от чахотки. Хорошо, говорит. Быстро». И засмеялся. А потом закашлял. А Жабин говорит: «Тощий больно, легкий. Шея может не переломиться. Как он провалится, ты, говорит, Груднин, прыгай к нему, за пояс обхвати и книзу дергай, со всей силы». А этот докашлял и опять смеется. «Да уж, Груднин, обними меня покрепче. Неохота мучиться». Но я отказался. Приснится еще, как с покойником обнимался…
Постовой хотел перекреститься и уже поднял сложенные щепотью пальцы, но спохватился, что советскому суду такое не понравится, и спрятал руку за спину.
– И как? Мучился он? – вкрадчиво спросил Лацис.
– Это надо у Жабина спросить. Он сам на повешенном висел, а я отвернулся.
– Брешешь! – приподнялся с места Жабин. – Никогда я на них не висел, у меня ревматизм в руках! Ты его за ноги тянул!
– Это ты меня на тот свет за собой тянешь! – бешено рявкнул на него Грудцин. – Неохота тебе одному к стенке идти! Граждане судьи, не слушайте его!
Судья Кандыбин смотрел на допрашиваемого с отвращением.
– Какая разница – кто тянул, а кто рядом был. Оба вы друг дружки стоите…
Последним был врач Веселитский, констатировавший три десятка смертей.
– Обычно было так, – глухо рассказывал он, ссутулившись и глядя перед собой в пол. – Будили ночью. Городовой с пакетом, «весьма срочным», от военного прокурора. «С получением сего предлагается немедленно явиться в Хамовническую». Трясешься, а тащишься. Будто самого вешать будут… Времена были суровые. Откажешься – «волчий билет» влепят. И не устроишься никуда. Не было у меня морального права принципиальничать. Жена тяжело болела. Рак желудка. Расходы огромные. На морфий один… Я от горя с ума сходил. То ей чуть лучше – и надежда. Потом опять хуже – отчаяние. Любил я ее, безумно. Когда умерла, руки бы на себя наложил. Только дочка от греха уберегла, она с детства не ходит. Как ее одну бросишь?
Судья слушал сочувственно, даже кивал.
«Пожалеет», – шепнул Бах.
Когда пришел черед обвинителя, тот сказал:
– Опишите, пожалуйста, как происходит смерть при повешении. С медицинской точки зрения.
– По-разному. Либо это перелом позвоночника у основания черепа с разрывом спинномозгового столба, либо разрыв яремной вены и нарушение мозгового кровоснабжения, либо, если не повезет, асфиксия.
– Понятно. И часто приговоренные умирали от асфиксии? Это ведь долгая смерть, мучительная?
– Примерно в трети случаев, – угрюмо ответил врач.
– Как вы это понимали? Слышали вы такое принятое у палачей выражение: «плясать на веревке»?
– Нет. – Веселитский дрожащей рукой тянул из кармана платок. – Я ни с кем в сарае не разговаривал. Стоял в стороне, отвернувшись. Смотрел на часы. По инструкции я должен был констатировать смерть через сорок минут пребывания тела в петле…
– Откуда же вы знаете, что треть умерла от удушья?
– По симптомам.
– Опишите их, – потребовал обвинитель. – В деталях.
Бах тихонько простонал: «Что он делает?»
Веселитский обреченно загибал пальцы:
– Рефлекторное опорожнении кишечника, темно-бурый цвет лица, выкаченные глаза, вывалившийся язык… – И вдруг взорвался, закричал судьям тонким голосом: – Послушайте, граждане, ну в чем я-то виноват? Я никого не вешал! Вы еще могильщиков судите, которые повешенных в землю закапывали!
– Дочке вашей сейчас сколько лет? – сурово спросил Кандыбин.
– …Двадцать четыре, а что? – растерянно пролепетал врач.
– Судить вас, правда, не за что. Но пускай дочка знает, какой ценой папаша ее от нужды спасал. Знакомые, коллеги ваши тоже пускай знают. Так оно выйдет по справедливости.
– Куда уж меня еще наказывать? – По морщинистому лицу подсудимого текли слезы. – Я всех их помню. Каждого. Тридцать одного человека. Которых сначала видел живыми, а через сорок минут мертвыми… До гроба помнить буду…
– А Колю моего помните? – снова поднялась женщина. – Такой черноволосый, на щеке родинка…
– В виде сердечка, вы говорили. – Веселитский развернулся к залу. Посмотрел на вдову и зажмурился. – Помню… Я ведь перед казнью должен был каждого коротко осмотреть. По закону нельзя казнить, если человек сильно болен или в помраченном сознании. Но это была формальность, потому что рядом прокурор и смотритель, и они всегда опротестуют, только отношения испортишь. И, главное, все равно ведь потом повесят…
– Коля что-нибудь говорил? – Женщина напряженно смотрела на врача, но тот всё не открывал глаз.
– Да. Он сказал: «Доктор, вы на человека похожи. Очень прошу вас, сходите на Остоженку, дом Армфельдта, и найдите там мою жену, Варвару Ивановну Сонцеву…»
– Это я, я! – закричала женщина Подсудимый вздрогнул, открыл глаза, но смотрел в пол.
– «Скажите ей…» Я помню слово в слово, такое не забудешь. «Скажите ей… Если на том свете что-то есть, я дам ей знать. Я найду способ. Пускай не пугается. Пусть ждет». Я пообещал, но не сделал. Простите меня…
Вдова молча села. Мирра пожалела, что не видит ее лица.
– Почему не передали? – спросил судья. – Испугались?
– Да. Представил, что кто-то вот так же приходит к моей жене… Не хватило духа. Я слабый человек…
И опять заплакал.
На том заседание и закончилось. Было уже пять часов пополудни.
– Ну, и зачем вы меня сюда привели? – мрачно спросила Мирра.
Иннокентий Иванович грустно ответил:
– Чтобы вы видели, каково это – любить в страшные времена. Вы обратили внимание? Все обвиняемые, даже душегуб Жабин, говорили про жен, про семью. Веселитский – человек образованный, поэтому у него получилось трогательнее, но в сущности причина, по которой эти люди делали чудовищные вещи, одна и та же. Мужская ответственность за семью. А можно сказать и так: любовь. И если тогда, после первой революции, времена были страшные, то впереди нас ждут времена ужасные. Никакая любовь их не выдержит.
– Что вы всё каркаете? – разозлилась она. – Времена будут прекрасные! Самые лучшие для любви! Да если даже и ужасные? Что ж теперь – не любить? Вот вернется Антон из Саратова, а я ему скажу: «Знаешь, милый, не буду-ка я тебя, пожалуй, любить, а то нас ждут ужасные времена и зачем мы будем подвергать нашу любовь таким испытаниям?»
Бах моргал своими овечьими ресницами через толстые стекла.