Лира Орфея - Дэвис Робертсон. Страница 11

6

ЭТАГ в чистилище

«Вы собираетесь пробудить маленького человечка». Как будто он когда-либо спал! Ничего подобного, этот человечек глаз не смыкал в чистилище. С самого мига моей смерти я знал, что люди читают написанное мною о музыке, время от времени слушают постановки моей «Ундины», лучшей из моих завершенных опер, и не забывают мои волшебные сказки, в которых, по словам критиков, повседневное мешается с фантастическим. Маленький Человечек уж точно не страдает от забвения читателей и зрителей.

Я многого достиг за свою жизнь — больше, чем средний человек. Но не успел закончить одну вещь, которую следовало закончить. Это — моя опера «Артур Британский», по которой даже полному тупице стало бы ясно, что я уже не подмастерье композитора, а полноправный мастер, создавший работу, которая дает право называться мастером. Не хуже, а пожалуй что и лучше самых лучших работ моего доброго друга Вебера. Но судьба распорядилась иначе: я едва наметил костяк будущей оперы, как смерть скосила меня; я перестал существовать, отошел к праотцам, убрался на тот свет, и не вдруг, а после продолжительных неприятных ощущений. Честно признаю, что это моя собственная вина. Я жил неосмотрительно. Слишком охотно развязывал кошелек, изображая знатного человека за счет своего здоровья и талантов. Итак, моя жизнь безвременно прервалась, и оттого я ныне нахожусь в чистилище, в той его части, что уготована художникам, музыкантам и литераторам, так и не достигшим полного расцвета своего дара. Они, так сказать, недоварились. Чистилище. Не худшее место из всего, что ждет человека за гробом, ибо здесь он свободен от цепей пространства и времени и обладает определенными способностями, а также, как бы это выразиться, некоторым посмертным влиянием.

Но все же не буду ходить вокруг да около: здесь, в чистилище, — скука смертная. Но мне ли жаловаться? Моя судьба не из худших. Здесь есть художники, ученые и писатели, о которых никто не вспоминал последние две тысячи лет. Они счастливы, если какой-нибудь соискатель звания кандидата наук наткнется на их труды и радостно ухватится за них как за материал, еще никем не залапанный и не исчерпанный. Скучнейшей кандидатской диссертации (а это, я вам скажу, не фунт изюму) может хватить, чтобы художник освободился из чистилища и пошел дальше — мы точно не знаем куда, но надеемся на лучшее, ибо для таких, как мы, людей творчества, скука уже достаточное мучение. Когда мы, как истинные чада Церкви (во всяком случае, некоторые из нас), при жизни слушали проповеди, нам рассказывали про грешников, которые поджариваются на раскаленных углях или стоят голыми на ледяном сибирском ветру. Но мы не грешники. Мы лишь художники, которые не завершили свой земной труд по той или иной причине и теперь должны ждать, пока нас не искупит или хоть как-то не оправдает человеческое восприятие. Небесное восприятие, судя по всему, как раз и привело нас в чистилище — мы не свершили то, что могли, а это грех особого рода, хотя, как я уже сказал, и не самого худшего.

Может, это и есть мой великий шанс? Неужто странная девица Шнак станет моей избавительницей? Но не следует возлагать на нее слишком большие надежды. Я уже однажды совершил такую ошибку — уж не помню, сколько лет назад, — когда один забавный тип, франко-немецкий еврей Жак Оффенбах, взял несколько моих сказок за основу своей последней оперы, «Сказки Гофмана». (Спасибо тебе, Жак, что прославил мое имя.) Оказалось, однако, что этой работы недостаточно для избавления из чистилища. Да, мелодии красивые, и оркестровка неплохая (слава богу, что Жак не дал себе увлекаться большим барабаном). Но Оффенбах слишком много занимался оперой-буфф, и теперь настоящая опера его не удовлетворяла. И еще у него слишком много французского юмора, а это бывает фатально для музыки. Когда я пишу музыку, я всегда держу свое чувство юмора под замком, хотя мой немецкий юмор умнее и глубже французского юмора Оффенбаха. После смерти понимаешь, каким предательски опасным может оказаться юмор для серьезных вещей, если он не шекспировский и не раблезианский. Я рад видеть, что у девицы Шнак вовсе нет чувства юмора. Однако у нее приличный запас презрения и насмешки, что сходит за юмор для людей недалеких.

Неужели это мой великий шанс? Я должен сделать все от меня зависящее, чтобы ей помочь. Я буду стоять за плечом Шнак и подталкивать ее в нужном направлении, насколько смогу. Значит, эти чудики ее «зацепили»? Надо полагать, она говорила про чудиков вроде Вебера и Шумана. А как же восхитительно здравомыслящий Моцарт, в честь которого я взял свое третье имя? А вдруг Шнак откусила кусок, который ей не под силу прожевать? Ей понадобится удача. Без удачи, на основе моих торопливых заметок у нее получится неудобоваримое месиво. Я должен стать удачей Шнак. Ей очень сильно повезет, если она не найдет то ужасное либретто, в котором этот осел Планше собирался сделать из «Артура» черт знает что, и сделал бы, если бы я не умер. У него та же беда, что и у Оффенбаха, — слишком много юмора, в его случае — английского. Он слишком хорошо знает, что «пойдет» в театре, то есть что «пошло» в прошлый раз и уже начинает надоедать публике. Я вновь благодарю Бога за то, что Шнак ничего не знает о театре и напрочь лишена чувства юмора. Если вообще возможно уберечь ее от этих двух зол, я ее от них уберегу.

Может, я действительно умер для того, чтобы спасти свою оперу от ужасного либретто Планше? Я и по сию пору не знаю ответа на этот вопрос. Есть пределы тому, что знает человек о собственной жизни, даже находясь в чистилище.

Почему старуха-предсказательница сообщила этому доброхоту Даркуру и своей прекрасной, но мало понимающей дочери, что они будят маленького человечка, так, как будто это что-то нежелательное? Я очень рад, что меня разбудили таким образом. К счастью, Даркур, эгоцентричный осел, решил, что старуха имеет в виду его писюн. А вдруг она знает что-то такое, чего не знаю я в моем положении? Возможно ли это?

Бог свидетель, я полностью пробудился и не усну вновь, пока не увижу, чем все это кончится. А затем, если моя удача позволит мне стать удачей Шнак, я, может быть, обрету шанс на вечный сон — моя работа будет завершена.

II

1

Пока преподаватели Шнак собирались в большом зале кафедры музыковедения, чтобы посмотреть фильм «После бесконечности», Даркур много нового узнал о Хюльде Шнакенбург и был удивлен услышанным. Ее хамство, обращенное к Уинтерсену, никак не проявлялось в учебе. Преподаватели неохотно признали, что она выполняет их задания на отлично. «Калякая на замызганных бумажках?» — спросил Даркур, вспоминая письмо Шнак фонду. Отнюдь нет; оказалось, что выполняемые Шнак задания образцово чисты и написаны четким и даже — преподаватели чрезвычайно неохотно использовали это слово — элегантным почерком. Почти что образцы музыкальной каллиграфии. Шнак достигла многого в изучении гармонии, контрапункта и анализа. Преподаватели признали, что ее экскурсы в электронную музыку, эмбиент, конкретную музыку и вообще любые шумы, которые можно извлечь из любого необычного источника, весьма изобретательны — когда их удается отличить от обыкновенного уличного грохота.

Они даже согласились, что у нее есть чувство юмора, хотя и не очень приятное. Шнак вызвала сенсацию своей серенадой для четырех теноров с гортанями, стянутыми скотчем почти до удушья; некоторые преподаватели даже осторожно одобрили это произведение, не заметив, что оно исполнялось первого апреля. Все единодушно считали манеры Шнак ужасными, но обучение студентов хорошим манерам не входило в задачи кафедры музыковедения. Однако, по общему согласию, Шнак чересчур много себе позволяла. Один преподаватель, еще помнящий древние постановки мюзик-холла, спел прямо в ухо Даркуру:

Слова-то недурны, мой свет,
Но тон ужасен, спору нет. [13]
вернуться

13

Здесь и далее, если не оговорено иное, перевод стихов выполнен Дариной Никоновой.