Тайпи. Ому (сборник) - Мелвилл Герман. Страница 30
Так как татуировка Харди привлекла всеобщее внимание, ему пришлось рассказать о ней подробнее.
Татуировщики с Доминики, или с Хива-Оа, как называли остров местные жители, считались непревзойденными мастерами. Их услуги стоили очень дорого, и позволить сбе сделать у них татуировку могли только люди высокого происхождения и богатые. Жили татуировщики в просторных домах, разделенных занавесями из таппы на множество помещений, где обслуживались клиенты (табу предписывало производить татуировки в строжайшем уединении). Людям, подвергавшимся татуированию, запрещали с кем-либо общаться и разрешали употреблять только небольшие порции пищи – это делалось для того, чтобы уменьшить количество крови и ослабить воспаление. Заживление ранок занимает иногда несколько недель – столько длится и вынужденное уединение.
Через некоторое время клиент возвращается – ведь татуировками нужно покрыть все тело, а так как это процесс очень болезненный, за один раз ему можно подвергнуть лишь небольшой участок кожи.
Наиболее подходящим для начала татуирования считается юношеский возраст. Родные приводят юношу к татуировщику, и тот делает эскиз. Это очень важно, так как татуировка наносится на всю жизнь.
Некоторые татуировщики нанимают несколько человек самого низкого происхождения и практикуются на них, оттачивая свое мастерство. После того как их спины безжалостно исколют и татуировщику они станут не нужны, они получат расчет и станут объектом насмешек и презрения соплеменников.
Существует также множество странствующих татуировщиков, которые бродят от одной деревни к другой и по дешевке обслуживают бедняков. Когда они покидают деревню, в ней остается десятка два маленьких палаток из таппы с одиноким обитателем в каждой из них; эти люди обязаны пробыть там до полного исцеления.
Глава 3
Мы покинули Ханнаману теплой звездной ночью.
Под утро я поднялся на палубу. Было тихо. Вахтенные спали. Даже рулевой и старший помощник клевали носом.
Рассвет сменился первыми проблесками зари. Прошло совсем немного времени, и кроваво-красный шар солнца выкатился из-за горизонта.
После завтрака мы решили окрестить Ваймонту и горячо обсуждали, какое имя ему дать. Одни считали, что нужно назвать его Воскресенье, так как в этот день он попал к нам; другие – Тысяча восемьсот сорок два, по текущему году; доктор же настаивал на том, чтобы островитянин не менял своего имени, которое означало, как он утверждал, «Человек, попавший в беду». Джермин положил конец спорам, наделив его морским именем Нос по ветру.
Мы находились теперь в открытом море, но куда направлялись, никто не знал. Повседневная работа сводилась к вахтам у руля и смене дозорных на мачтах. Увеличилось количество больных, и капитан тоже расхворался. Из-за этого нечего было и думать об охоте на китов. Мы шли на запад, вперед и вперед, и каждый день ничем не отличался от предыдущего. Мы не встретили ни одного корабля. Только альбатросы хлопали в небе над нами огромными крыльями…
Почему старший помощник скрывал место нашего назначения, осталось тайной. По его словам, мы направлялись в прекрасный промысловый район, который так и кишит огромными китами, которые не оказывают никакого сопротивления. Джермин никогда не сообщал нам нашего местонахождения в полдень, хотя обычно это делается.
Зато он, к всеобщему удовольствию, ухаживал за больными. Джермин готовил лекарства на шпиле в кокосовых скорлупах, на которых были написаны имена больных. Он считал также своим долгом поддерживать среди больных хорошее настроение, часами рассказывая им занимательные истории.
Из-за хромоты я не работал, только изредка бывал на вахте. Доктор старался завоевать мое расположение. Я по нескольку раз прочел от корки до корки его потрепанные книги, в том числе и трактат о желтой лихорадке, а также пачку старых сиднейских газет.
Дружба с доктором принесла мне большую пользу. Немилость капитана лишь усилила расположение к нему матросов, и они всячески проявляли свое уважение. Эти чувства распространились и на меня, как на его приятеля. Во время трапез нам всегда подавали первым и оказывали знаки внимания.
Складным ножом мы вырезали из кусочков дерева шахматные фигуры, а доской нам служила расчерченная мелом на квадраты крышка сундука. Я отметил свои фигуры, привязав к ним лоскутки черного шелка, оторванные от старого шейного платка. Матросы в шахматах ничего не смыслили; они следили за ходом игры в полнейшем недоумении.
Доски своего ложа я застелил старой парусиной и всяким тряпьем. Подушкой служил чурбан, обернутый рваной фланелевой рубахой.
В кубрике было очень грязно, и он был чрезвычайно тесен. Дерево было сырое и заплесневелое, а кроме того, искромсанное – кок часто пользовался для растопки щепками, которые откалывал от него. В покрытых копотью карлингсах виднелись глубокие дыры, когда-то прожженные пьяными матросами.
В кубрик спускались по доске, на которой были набиты две поперечные планки; люк представлял собой дыру в палубе. Приспособления для задраивания люка не имелось, его лишь прикрывали просмоленным парусом. При малейшем ветре в кубрик попадали брызги волн, и становилось ужасно мокро. А в шторм вода врывалась туда подобно водопаду.
Каждая щель на корабле кишела крысами и тараканами. Доходило до того, что мы предпочитали есть и пить в темноте, а не при дневном свете. Каждую ночь тараканы устраивали настоящее празднество. Полчища насекомых начинали проявлять необычайное оживление и гудеть. Они бегали по сундукам и доскам, носились в воздухе, слившись почти в сплошную массу. Они бегали даже по больным, обессилевшим матросам, которые не могли подняться. Все это сопровождалось страшным гулом. Крысы же стояли в норах и смотрели на нас, а нередко бросались на нас во время трапез и грызли нашу еду.
Когда крысы в первый раз приблизились к Ваймонту, тот до смерти перепугался; но вскоре стал с поразительной ловкостью хватать их за лапы и выбрасывать в море.
Как-то юнга подарил мне немного патоки; я ее очень любил. Она хранилась в жестяной банке в самом дальнем углу моей койки. Мы с доктором потихоньку лакомились сухарями, политыми ею, и не делились ни с кем – патока была в наших условиях настоящим деликатесом.
Как-то вечером, когда мы в темноте наклонили банку, вместе с патокой выскользнуло еще что-то. Сколько времени оно пробыло там, мы, слава богу, никогда не узнали, да и не хотели знать; мысль об этом мы постарались выкинуть из головы.
Доктор был непревзойденным шутником.
Особенно доставалось старому чернокожему коку. То он обнаруживал в своей койке мокрое бревно, то его голова, пока он спал, оказывалась вымазанной смолой, то он находил в котле варившийся в нем старый ботинок…
Однажды доктор вздернул на мачты, кого за ногу, кого за плечо, матросов, заснувших во время ночной вахты. Он застал их спящими, обвязал каждого веревкой, пропустил концы через несколько блоков и подвел к шпилю; несмотря на крики и сопротивление, матросы повисли кто на мачтах, кто на реях.
Как-то ночью я лежал в кубрике без сна и вдруг услышал чьи-то шаги. Боб, старый коренастый моряк, осторожно спустился в кубрик, направился к шкафу и стал на ощупь искать что-нибудь съестное. Подкрепившись, он начал набивать трубку. Закурив, через некоторое время он задремал, голова его склонилась на грудь. Погасшая трубка выпала изо рта, и он уснул глубоким сном.
Внезапно на палубе послышалась команда, за которой последовал топот ног. Боба хватились. Какая-то тень скользнула по кубрику и бесшумно приблизилась к Бобу. Это был один из вахтенных, державший в руках конец троса. Помедлив мгновение, матрос осторожно приложил руку к груди Боба, чтобы убедиться, крепко ли он спит; затем, привязав трос к его лодыжке, вернулся на палубу.
Едва он повернулся спиной, как с койки взметнулась длинная фигура, и доктор отвязал конец троса от лодыжки Боба и прикрепил его к большому тяжелому сундуку, принадлежавшему тому самому матросу, что сейчас исчез.