Доктор Данилов в сельской больнице - Шляхов Андрей Левонович. Страница 17

— Так что всем вашим нетрудовым доходам скоро придет конец! — пообещала Жужакина. — С праздником вас, монаковцы мои дорогие!

«Взяточничество на Руси еще Иван Грозный искоренить пытался, — подумал Данилов. — Правда до антикоррупционной линии он не додумался, но в целом подданных напугать умел, иначе бы так не прозвали. И что изменилось с шестнадцатого века?»

На этой бодрой ноте выступление начальника отдела здравоохранения завершилось. Не успела Агния Аркадьевна сесть, как на сцену поднялся пожилой мужчина в строгом черном двубортном костюме, застегнутом на все пуговицы, ослепительно белоснежной рубашке с широченным красном галстуком. В правой руке мужчина держал тоненькую школьную тетрадку, а в левой платок. Данилов догадался, что это и есть психиатр по фамилии Дуркин, он же — местный самобытный поэт.

Дуркин вытер платком лысину (волновался перед выступлением), убрал платок в карман пиджака и обратился к президиуму:

— Спасибо вам, Агния Аркадьевна, за добрые слова и сердечные поздравления…

«Подхалим», — с сожалением констатировал Данилов.

— …А сейчас позвольте продемонстрировать, что я могу не только спать в ординаторской после двух бессонных ночей, но и о нашем любимом городе сказать в рифму.

«Язва!» — изменил Данилов свое мнение о Дуркине.

Жужакина царственно кивнула — валяйте, говорите хоть в рифму, хоть без нее.

Дуркин извлек из нагрудного кармана очки, надел их, раскрыл свою тетрадку, заглянул в нее и начал читать, нет — декламировать, с выражением и воодушевлением:

Моя душа с рожденья жаждала
Чего-то светлого такого.
Не понимал я в жизни радости,
Когда не видел Монакова.
Здесь небо лучезарно-синее,
Здесь берега — ну прям кисельные,
Здесь чудны трели соловьиные,
И все утра здесь беспохмельные!..

Стихи были так себе, никудышные, если честно, но это были стихи местного поэта, а не какого-нибудь столичного эстетствующего словоблуда. Поэтому сказать, что они были встречены аудиторией «на ура», не сказать ничего. Когда оглушительные аплодисменты, перемежаемые возгласами «Молодец, Дуркин!» и «Даешь, Антоныч!», наконец отгремели, Дуркин прочел стихотворение на производственную тему, озаглавленное «Дежурная элегия», Выхожу один я на дежурство:

Не надеюсь я давно на лучшее,
Только жаль слегка былых надежд.
Я смотрю больным в глаза потухшие
Тошно мне от серых их одежд.

«Ничего так, — оценил Данилов, аплодируя вместе со всеми. — Во всяком случае, тоскливое настроение дурдома передано на пять с плюсом».

Затем последовало непонятное стихотворение, в котором автору надо было успеть до наступления темноты в Верону (уж не с Ромео он себя отождествлял?), но он не успел, поэтому искал ночлег в разоренной кем-то деревне, где почему-то были крепкие тяжелые ворота и кованые засовы.

— Напрасно бью в ворота я, ведь знаю сам, что некому открыть их! — закончил Дуркин.

Вытерев вспотевшую лысину, он поклонился залу и под привычно-традиционные аплодисменты покинул сцену, на которую тут же взобрался молодой бородатый парень в джинсах и растянутом коричневом свитере с гитарой. Начальник отдела здравоохранения и главный врач синхронно взмахнули руками, прогоняя гитариста, но тот покачал головой и, перекрывая своим мощным басом шум в зале, спросил:

— Дуркину можно, а Маркелову нельзя?! Что за дискриминация?!

Главный врач поморщился и демонстративно отвернулся.

— Кто такой? — поинтересовался Данилов.

— Слава Маркелов, фельдшер со «Скорой», — ответил Евлампиев. — Антипод Дуркина.

— Почему?

— Сейчас увидите…

Отстояв свое право на выступление, Слава Маркелов поднял руку, призывая зал к тишине. Зал замолчал. Монаковские зрители были дисциплинированными. Маркелов ударил рукой по струнам и выдал:

Я родился в Монаково,
Здесь все тупо, бестолково,
Погулял — не погулял,
Полздоровья потерял.
А другая половина
Пролетела как-то мимо.
Не родитесь в Монаково.
Монаково — беспонтово…

— Действительно, антипод, — согласился Данилов. — Откуда такая нелюбовь к родному городу?

— Славе здесь скучно и бедно, он хочет уехать в Москву, — Евлампиев усмехнулся, словно давая понять, что в подобном желании нет ничего необычного, — а его жена, школьная учительница математики, наотрез отказывается покидать Монаково. Не хочет мыкаться на съемных квартирах, и вообще…

Что вообще, Евлампиев пояснять не стал. Сюда могло войти многое — начиная от страха потерять мужа в городе, полном соблазнов, до нежелания тратить по три часа в день на дорогу на работу и обратно:

Не живите в Монаково,
Монаково — бестолково.
Монаково — полный аут.
Это даже дети знают!

Никто из слушателей не пытался перебить певца или согнать его со сцены. Президиум сидел с печатью отрешенности на лицах, — «нас это не касается», а зал слушал, улыбался, некоторые даже тихонько подпевали:

Мона-мона-монаково —
Не хочу я знать такого!
Монаково, Монаково —
Счастья нету никакого!

Закончив петь, Маркелов боевито потряс в воздухе гитарой, совсем как какой-нибудь абориген копьем, и сошел со сцены. Хлопали ему не так рьяно, как предшественнику: подавляющее большинство монаковцев все же были патриотами родного города, который сегодня отмечал юбилей.

На сцену поднялась тощая, нескладная и невзрачная женщина 40–45 лет. Ничего выдающегося, кроме носа, в ее облике не было.

— Моя бабушка хорошо помнила то время, когда в Монаково не было больницы… — начала она.

— Наша статистик Силина, — не дожидаясь вопроса Данилова, сказал Евлампиев. — Бесценный кадр, непонятно почему прозябающий в нашей глуши.

— Что в ней бесценного? — удивился Данилов.

— Сводит вместе любые концы, чтобы получились пристойные показатели.

— Это должен уметь любой статистик. — Данилов улыбнулся, вспомнив сразу несколько примеров из жизни, но приводить их не стал. — Можно сказать, необходимое условие для такой работы. На честной цифре далеко не уедешь.

— Все знают, как все считается, и все делают вид, что верят, — поддержал узист.

— Конфуций говорил, что если не находишься на службе, то нечего думать о государственных делах.

Незадолго до отъезда Данилова Елена прочитала «Суждения и беседы», прониклась и часто к месту вспоминала высказывания древнего китайского мудреца. От нее набрался и Данилов, который перечитывал Конфуция еще в студенческие годы, но со временем все позабыл: растворилась древняя мудрость в будничной суете.

— Это верно, — согласился Евлампиев. — Нечего голову забивать. Вам, кстати, как тут? Нравится или не очень?

— Нормально, — стандартно ответил Данилов.

— Я сам ведь тоже не местный, из Ярославля, но приработался и никуда уезжать не хочу. Что мне в Москве ловить, если там ультразвук даже в переходах делают? Там нашего брата как собак нерезаных, а здесь я один такой. Ну, если честно, то не совсем один: еще акушеры с гинекологами один аппарат на двоих имеют, эндокринолог на моем щитовидку смотрит. Но главный по ультразвуку в районе я, а это ценится. И за интенсивность мне Юрий Игоревич хорошо платит. В нашем деле, если иметь опыт, можно существенно экономить время на исследованиях. Печень с желчным пузырем, поджелудочная и селезенка — это 50 минут, а я спокойно укладываюсь в пять. Почки, надпочечники, мочевой пузырь и простата — это 40 минут, а что там сорок минут делать? Да и народ у меня идет как на конвейере: один одевается, другой раздевается, я для этого у Ваньки-встаньки лишнюю ширму выбил, чтобы никто не стеснялся… Правда, в последнее время идут разговоры, что нормативы собираются сократить, но я надеюсь, что пока они там раскачаются, я на пенсию выйти успею.