Три сестры - Чехов Антон Павлович. Страница 15
Маша. Так вот целый день говорят, говорят… (Идет.) Живешь в таком климате, того гляди, снег пойдет, а тут еще эти разговоры… (Останавливаясь.) Я не пойду в дом, я не могу туда ходить… Когда придет Вершинин, скажете мне… (Идет по аллее.) А уже летят перелетные птицы… (Глядит вверх.) Лебеди, или гуси… Милые мои, счастливые мои… (Уходит.)
Андрей. Опустеет наш дом. Уедут офицеры, уедете вы, сестра замуж выйдет, и останусь в доме я один.
Чебутыкин. А жена?
Ферапонт входит с бумагами.
Андрей. Жена есть жена. Она честная, порядочная, ну, добрая, но в ней есть при всем том нечто принижающее ее до мелкого, слепого, этакого шаршавого животного. Во всяком случае, она не человек. Говорю вам как другу, единственному человеку, которому могу открыть свою душу. Я люблю Наташу, это так, но иногда она мне кажется удивительно пошлой, и тогда я теряюсь, не понимаю, за что, отчего я так люблю ее, или, по крайней мере, любил…
Чебутыкин (встает). Я, брат, завтра уезжаю, может, никогда не увидимся, так вот тебе мой совет. Знаешь, надень шапку, возьми в руки палку и уходи… уходи и иди, иди без оглядки. И чем дальше уйдешь, тем лучше.
Соленый проходит к глубине сцены с двумя офицерами; увидев Чебутыкина, он поворачивает к нему; офицеры идут дальше.
Соленый. Доктор, пора! Уже половина первого. (Здоровается с Андреем.)
Чебутыкин. Сейчас. Надоели вы мне все. (Андрею.) Если кто спросит меня, Андрюша, то скажешь, я сейчас… (Вздыхает.) Охо-хо-хо!
Соленый. Он ахнуть не успел, как на него медведь насел. (Идет с ним.) Что вы кряхтите, старик?
Чебутыкин. Ну!
Соленый. Как здоровье?
Чебутыкин (сердито). Как масло коровье.
Соленый. Старик волнуется напрасно. Я позволю себе немного, я только подстрелю его, как вальдшнепа. (Вынимает духи и брызгает на руки.) Вот вылил сегодня целый флакон, а они все пахнут. Они у меня пахнут трупом.
Пауза.
Так— с… Помните стихи? А он, мятежный, ищет бури, как будто в бурях есть покой…
Чебутыкин. Да. Он ахнуть не успел, как на него медведь насел. (Уходит с Соленым.)
Слышны крики: «Гоп! Ау!» Андрей и Ферапонт входят.
Ферапонт. Бумаги подписать…
Андрей (нервно). Отстань от меня! Отстань! Умоляю! (Уходит с колясочкой.)
Ферапонт. На то ведь и бумаги, чтоб их подписывать. (Уходит в глубину сцены.)
Входят Ирина и Тузенбах в соломенной шляпе, Кулыгин проходит через сцену, крича: «Ау, Маша, ау!»
Тузенбах. Это, кажется, единственный человек в городе, который рад, что уходят военные.
Ирина. Это понятно.
Пауза.
Наш город опустеет теперь.
Тузенбах. Милая, я сейчас приду.
Ирина. Куда ты?
Тузенбах. Мне нужно в город, затем… проводить товарищей.
Ирина. Неправда… Николай, отчего ты такой рассеянный сегодня?
Пауза.
Что вчера произошло около театра?
Тузенбах (нетерпеливое движение). Через час я вернусь и опять буду с тобой. (Целует ей руки.) Ненаглядная моя… (Всматривается ей в лицо.) Уже пять лет прошло, как я люблю тебя, и все не могу привыкнуть, и ты кажешься мне все прекраснее. Какие прелестные, чудные волосы! Какие глаза! Я увезу тебя завтра, мы будем работать, будем богаты, мечты мои оживут. Ты будешь счастлива. Только вот одно, только одно: ты меня не любишь!
Ирина. Это не в моей власти! Я буду твоей женой, и верной, и покорной, но любви нет, что же делать! (Плачет.) Я не любила ни разу в жизни. О, я так мечтала о любви, мечтаю уже давно, дни и ночи, но душа моя, как дорогой рояль, который заперт и ключ потерян.
Пауза.
У тебя беспокойный взгляд.
Тузенбах. Я не спал всю ночь. В моей жизни нет ничего такого страшного, что могло бы испугать меня, и только этот потерянный ключ терзает мою душу, не дает мне спать. Скажи мне что-нибудь.
Пауза.
Скажи мне что-нибудь…
Ирина. Что? Что? Кругом все так таинственно, старые деревья стоят, молчат… (Кладет голову ему на грудь.)
Тузенбах. Скажи мне что-нибудь.
Ирина. Что? Что сказать? Что?
Тузенбах. Что-нибудь.
Ирина. Полно! Полно!
Пауза.
Тузенбах. Какие пустяки, какие глупые мелочи иногда приобретают в жизни значение, вдруг ни с того ни с сего. По-прежнему смеешься над ними, считаешь пустяками, и все же идешь и чувствуешь, что у тебя нет сил остановиться. О, не будем говорить об этом! Мне весело. Я точно первый раз в жизни вижу эти ели, клены, березы, и все смотрит на меня с любопытством и ждет. Какие красивые деревья и, в сущности, какая должна быть около них красивая жизнь!
Крик: «Ау! Гоп-гоп!»
Надо идти, уже пора… Вот дерево засохло, но все же оно вместе с другими качается от ветра. Так, мне кажется, если я и умру, то все же буду участвовать в жизни так или иначе. Прощай, моя милая… (Целует руки.) Твои бумаги, что ты мне дала, лежат у меня на столе, под календарем.
Ирина. И я с тобой пойду.
Тузенбах (тревожно). Нет, нет! (Быстро идет, на аллее останавливается.) Ирина!
Ирина. Что?
Тузенбах (не зная, что сказать). Я не пил сегодня кофе. Скажешь, чтобы мне сварили… (Быстро уходит.)
Ирина стоит задумавшись, потом уходит в глубину сцены и садится на качели. Входит Андрей с колясочкой, показывается Ферапонт.
Ферапонт. Андрей Сергеич, бумаги-то ведь не мои, а казенные. Не я их выдумал.
Андрей. О, где оно, куда ушло мое прошлое, когда я был молод, весел, умен, когда я мечтал и мыслил изящно, когда настоящее и будущее мое озарялись надеждой? Отчего мы, едва начавши жить, становимся скучны, серы, неинтересны, ленивы, равнодушны, безполезны, несчастны… Город наш существует уже двести лет, в нем сто тысяч жителей, и ни одного, который не был бы похож на других, ни одного подвижника ни в прошлом, ни в настоящем, ни одного ученого, ни одного художника, ни мало-мальски заметного человека, который возбуждал бы зависть или страстное желание подражать ему. Только едят, пьют, спят, потом умирают… родятся другие, и тоже едят, пьют, спят и, чтобы не отупеть от скуки, разнообразят жизнь свою гадкой сплетней, водкой, картами, сутяжничеством, и жены обманывают мужей, а мужья лгут, делают вид, что ничего не видят, ничего не слышат, и неотразимо пошлое влияние гнетет детей, и искра божия гаснет в них, и они становятся такими же жалкими, похожими друг на друга мертвецами, как их отцы и матери… (Ферапонту сердито.) Что тебе?
Ферапонт. Чего? Бумаги подписать.
Андрей. Надоел ты мне.
Ферапонт (подавая бумаги). Сейчас швейцар из казенной палаты сказывал… Будто, говорит, зимой в Петербурге мороз был в двести градусов.