У обелиска (сборник) - Перумов Ник. Страница 63

На втором этаже печь тоже была. Старая, покрытая изразцами… и крупными, руку просунуть, трещинами. Топить ее я пока не решалась.

Я отворила дверь, нашарила выключатель. Наверху загорелась, мигая, тусклая лампочка.

Лестницу тоже перекосило, как и весь дом.

– Вы здесь живете… – задумчиво повторил Виктор. – Не боитесь?

– Нет. Мне не бывает страшно.

Мы стояли на крыльце, плохо защищавшем от дождя, и лестница, что ведет в глубь дома, казалась дорогой в пустоту.

Виктор посмотрел на меня встревоженно и отстраненно:

– А как? Как вам бывает?

Я никогда не пыталась выразить словами эти свои ощущения. Навеянную городом безнадежность и бессмысленность любых усилий. То, как обычный пасмурный день ложится на плечи неимоверной, глухой тяжестью.

Ответила скорей себе, чем собеседнику:

– Как будто ты в пустой комнате, а вокруг тебя – нарисованный город. Кто-то заботливо переставляет картинки, но ничего не меняется. Темный подвал… или коридор без окон, без дверей, по которому идешь-идешь, а он не заканчивается. И впереди ничего нет… Пустота. И когда это накатывает… в такие минуты кажется, что и жить незачем…

Повисла тяжелая, неприятная пауза. Виктор вдруг осторожно взял меня за плечи и тихо, почти шепотом сказал:

– Не смей так думать. Никогда не смей. Слышишь? Даже если кажется, что выхода нет, – на самом деле он есть. Надо только поискать. Слышишь? Смерть ничего не меняет и ничего не отменяет…

Я почувствовала запах его куртки – кожа, дождь, совсем немного – табачный дым.

Он замолчал, а я боялась шевельнуться. Он ведь, похоже, решил, что я на самом деле была готова… Что он еще мог подумать, когда услышал мои путаные объяснения? Я сама бы подумала то же самое.

Наконец он опустил руки. Вздохнул:

– Это все разговоры о самоубийцах. Извини.

– Ничего.

На Татарской об этом не говорят. Но надо быть слепой и глухой, чтобы не знать, не видеть и не слышать, что происходит в городе. Та женщина на крыше, позавчера. Она не первая. И не десятая. В газетах о таком не пишут. Зато в очереди, или на почте, или в поликлинике…

Сарафанное радио работает без сбоев.

Я спросила:

– Тот следователь приехал раскрывать самоубийства? Почему это секрет?

– Максимов ищет мага, который стоит за самоубийствами. Понятное дело, он боится утечки информации.

Я поежилась. А вдруг действительно есть кто-то, кто желает городу зла?

– Хуже всего, Варь, что я и в самом деле мало чем могу помочь.

– Пойдем в дом. Будем пить чай, – сменила я тему. – Но сразу предупреждаю – кроме чая, есть только яблоки.

– Почему-то я не удивлен.

И я вдруг поняла, что не так с его улыбкой. Она лгала. Она говорила: «Мне весело», – даже тогда, когда самому Виктору было не до смеха.

– Варвара, осторожней, эта штука очень тяжелая!

Евдокия Леонтьевна причитала внизу, старательно придерживая стремянку. Шаткая лесенка знавала лучшие времена и держалась на паре ржавых гвоздей.

Мы разбирали кладовку.

Хозяйка надумала пустить в дом жильцов, но для этого требовалось оборудовать спальню. Подходящая комната в доме была, однако еще до войны в нее начали складывать разные ненужные вещи. Те, что и выкинуть жалко, и «вдруг еще пригодятся», и в гостиной держать стыдно. Обшарпанные стулья, промятая кровать, какая-то посуда. Пачки старых обтрепанных книг. Прачечный бак и откуда-то принесенные обитые дерматином двери…

Часть вещей я уже рассортировала. Стулья ждали очереди в печку. Старую одежду мы увязали в мешки и приготовили выносить («Посмотри, Варюша, это платье почти новое, может, возьмешь? Надо будет только в талии убавить!»).

Евдокия подарила мне найденную среди посуды фарфоровую сахарницу, шелковый платок с маками и большой медный будильник.

А сейчас пришла очередь антресолей, на которых в черном чехле ждал своей судьбы фотоувеличитель. Принадлежал этот дорогой прибор погибшему перед самой войной мужу Евдокии Леонтьевны и стоил немалых денег. А тут на него как раз нашелся покупатель – доктор из больницы.

– Осторожней, не урони…

Я со всей бережностью сняла тяжеленный увеличитель и установила посреди стола. Хозяйка тут же стянула чехол, принялась смахивать пылинки.

На улице звякнула калитка, и через несколько мгновений в дверь постучали. Мы поспешили навстречу гостям.

– Добрый вечер, хозяева! Здравствуй, Варя.

– Евдокия Леонтьевна, это Виктор.

Когда он вошел в прихожую, я вдруг заметила, какая она маленькая. Какие старые, деревенские вещи ее наполняют. Евдокия поспешно сунула в карман фартука пыльную тряпицу.

– Здравствуйте, Виктор. Проходите в дом! Варя так мне о вас ничего и не рассказала.

– Да что там рассказывать. Человек как человек! Ну, где там ваша непосильных размеров мебель?

Старый шкаф и щелястый ларь мы вытащили к дверям, насколько смогли. Евдокия Леонтьевна, хоть и знала, что Виктор специально пришел помогать, все равно всплеснула руками:

– Ой, вы поможете? Спасибо вам большое!.. Вот… Вот эта мебель.

– Ну что же. Не так и много. Приступим!

Он опять старался выглядеть веселым и беззаботным. И я бы в это даже поверила, если бы не было предыдущих наших разговоров.

Последний шкафчик вынесли на двор, когда было уже совсем темно.

Невидимый в темноте, накрапывал мелкий дождь.

– Хорошая она женщина, – утратившим наигранную жизнерадостность голосом заметил Виктор. – Варь, ты ее давно знаешь?

– Примерно с тех пор, как здесь живу. Я обещала за ней ухаживать. Помогать по дому. Сейчас-то она уже ничего, даже сама в магазин выбирается. А летом слегла, ноги отнимались. Я почти жила в ее доме.

– У нее кулон приметный…

– Да. Это от сына памятка. Он погиб в Польше.

Он несколько секунд пристально всматривался в темноту за моей спиной, потом нехотя сказал:

– В нем магия. В кулоне.

– Да?

Нахмурился. Мы стояли на перекрестке, у самого фонаря, и потому я заметила.

Потер ладонями виски. И словно в продолжение какого-то незаконченного разговора произнес:

– …а может, и в правду из-за лекарств мерещится.

– Виктор, вы…

– Так и будешь ко мне всегда на «вы»?

Я осторожно попробовала в уме сказать ему «ты». Как будто кто-то дверку приоткрыл в чужую комнату и дал на миг посмотреть, что в ней.

Фонарь чуть покачивался на ветру. На ветках березы мерцали капли.

– Мне показалось, ты о чем-то беспокоишься. Из-за кулона?

– Нет, Варь. Не из-за кулона. Хотя теперь и из-за него тоже. Все сложно.

Под ногами поблескивали в желтом свете опавшие листья. В темноту идти не хотелось, и я медлила, ждала, что он скажет.

– Я не чувствую магию. Я могу ей пользоваться, но интуитивно, неточно. Это как внезапная слепота. Поэтому иногда…

После некоторой паузы продолжил:

– Вчера ты сказала про серый коридор без окон, ведущий во тьму. Это то же самое. То же ощущение. Я говорю это, только чтобы ты не боялась. Только не меня, хорошо?

Поджал губы:

– Здесь, на Татарской, это особенно заметно.

– Мне здесь уютно. Иногда до слез не хочется уходить домой. Я ведь очень плохо помню то, что было до Энска. Как-то обрывочно. Иногда кажется, что это и вовсе не мои воспоминания. А на Татарской живут славные люди. Мне с ними легко, и они мне рады.

– Интересно. Но что-то же ты помнишь?

Я нахмурилась. Почему-то я очень редко думала о том, что было раньше. Так безопасней. Спокойней. Может, я нарочно старалась все забыть? Может, там, в глубине моей памяти, хранятся события настолько страшные, что лучше и не пытаться их беспокоить? Что? Например, война. Лагеря смерти, пытки, кровь… Алая, чужая. На расколотых камнях… разбомбленные остатки древней крепости… синее весеннее небо в пятнах облаков; сестра с повязкой на рукаве, «Держись, браток», носилки, усталый военный маг с перевязанной рукой… «Мама, как больно…»

– Не хочешь говорить?