Мадемуазель Шанель - Гортнер Кристофер Уильям. Страница 4
— Габриэль, прекрати сейчас же, — прошептала она.
Задули свечи, и огромное помещение наполнилось храпом и вздохами спящих. Чтобы никто не слышал, я закрыла голову подушкой и заплакала. На следующий день, куда бы я ни повернула голову, мой взгляд натыкался только на черный или белый цвет или промежуточные между ними оттенки: черные одеяния монахинь, развевающиеся на ветру и создающие впечатление, будто эти женщины не идут, а плывут по воздуху; черный цвет наших форменных платьев, скромных и прочных. Накрахмаленное белоснежное белье, сложенное в стопки на полках шкафа или аккуратно постеленное на наших узеньких койках, мерцающая, словно ореол, белизна головных уборов монахинь и всевозможные оттенки унылого серого, начиная от меняющего в свете дня оттенок плитняка, которым были выложены полы, и заканчивая монотонными голосами тех, кто обязан был за нами надзирать.
Первые несколько недель пребывания в монастыре я чувствовала себя глубоко несчастной. Отчаянно скучала по братьям, ведь я привыкла жить с ними вместе. Скучала по маме. Жизнь наша с ней была, конечно, суматошная, но все равно мне очень не хватало мамы.
— Зато здесь нам ничто не угрожает, — сказала как-то вечером Джулия. — Разве ты не видишь? Здесь с нами не может случиться ничего плохого.
Но я не хотела этого видеть. Я не могла принять этой жизни, потому что если бы приняла, значит смирилась с мыслью, что отец никогда больше не вернется. Я все никак не могла поверить, что он нас бросил.
— Нет, здесь просто ужасно, — ответила я. — Ненавижу их всех.
— Ты не права. — Джулия протянула руку к моей койке и сжала мне пальцы. — Надо быть им благодарными. Разве не лучше для нас самих, что мы оказались здесь? Что бы мы делали одни-одинешеньки, кто бы о нас позаботился? — (Я отвернулась.) — Ты просто попробуй, — услышала я ее шепот. — Ты же сильная. Мама всегда говорила, что на тебя можно положиться. Обещай, Габриэль, что попытаешься. Ты ведь так нужна нам с Антуанеттой.
Я очень любила своих сестер, поэтому послушалась Джулию и попробовала смириться. В последующие недели я изо всех сил старалась как можно больше улыбаться и быть вежливой, послушно вставала до зари на звон колоколов, тащилась вверх по крутой лестнице и по выложенной камнем дорожке шла в часовню слушать заутреню. Потом нас вели в трапезную на завтрак, после завтрака начинались занятия, затем второй завтрак и ежедневные хозяйственные работы, после этого мы снова отправлялись в часовню на вечерние молитвы и обратно в трапезную обедать, а с наступлением темноты ложились спать и опять вставали на рассвете, и все начиналось сначала. Ничего интересного здесь не происходило, но и плохого тоже ничего не случалось. Не было вечно брюзжащих тетушек, не ломился в дверь хозяин дома, требуя платы за жилье. Неожиданно впервые в жизни я стала понимать, что мне полагается делать и чего от меня ждут. Жизнь подчинялась определенному порядку, постоянному, неизменному и монотонному, но, как ни странно, дающему некоторую опору в жизни и даже надежду.
Шли дни, они складывались в недели, те, в свою очередь, в месяцы, и незаметно для себя самой я стала воспринимать Обазин своим домом.
Впервые я жила в таком месте, где во всем соблюдалась идеальная чистота, строгая и безукоризненная, достигаемая с помощью щелочного мыла, которым и мы тоже умывались каждое утро; чистота была здесь во всем: в молодых побегах розмарина, придающих запах свежести нашему белью, в воде с известью, которой мы тщательно мыли полы. Мыши не шуршали за облупившимися стенами, вши или блохи не заводились у нас в волосах или в простынях, уличная грязь не проникала через крепкие окна или дверные щели. Может быть, жизнь в Обазине была серой, регламентированной правилами и во всем предсказуемой, но она была идеально чиста.
Меня удивляло, как хорошо мы здесь питались. Кормили нас три раза в день — горячая овсяная каша и суп, свежий козий сыр, теплый хлеб только что из печи, фрукты и овощи из своего сада и огорода, ветчина и жареная курица, а на Рождество даже сладкий пудинг с изюмом. Но мне все было мало; пришлось научиться скрывать свой вечный голод, как и свое недовольство; я упорно отвергала все предложения подружиться и всегда старалась держаться только с Джулией.
— Вот видишь? — часто говорила она. — Здесь нам очень даже неплохо.
И действительно, нам было неплохо, как ни противилась я признавать это. Не сказать, конечно, что в монастыре жилось легко и вольготно. Девочки мы были живые, подвижные, и от этого страдала наша учеба. Очень скоро я поняла, что к учебе у меня нет никаких способностей, в отличие от Джулии, которая аккуратно заполняла свои тетрадки правильным, красивым почерком, и рядом с ними мои тетрадки, все в кляксах и исправлениях, выглядели очень неопрятно. Монашка, которая курировала наш класс, сестра Бернадетта, каждый день оставляла меня на час после занятий, но это было бесполезно, все равно я писала как курица лапой.
— Ты должна постараться, Габриэль, — уговаривала меня сестра Бернадетта. — Ты не любишь писать, вот и не стараешься. Если хочешь добиться успеха, всегда надо стараться.
«Старайся, старайся, старайся» — эти слова я слышала с утра до вечера. Это выводило меня из себя, я очень расстраивалась, потому что прежде считала себя сильной и способной, и Джулия так всегда говорила, а теперь выходило, что я ни на что не способна.
Впрочем, огромное удовольствие я получала от чтения. Быстро расправившись с детскими сказками, я перешла к книгам серьезней, и монастырская библиотека стала моим излюбленным местом, где я могла подолгу рыться в книгах. Благодаря книгам я словно сама побывала в тех местах, о которых и мечтать не могла, я буквально глотала одну книгу за другой, начиная с Житий святых и кончая историями о героях древности и мифами. Мне даже стало нравиться шествие в часовню, которое мы совершали два раза в день, потому что рисунки на дорожке, непонятные символы и знаки, связанные с монастырем, например пятиконечная звезда, казались мне загадочными и возбуждали любопытство. Но вот молитвы, как и уроки, были для меня сущим мучением.
Закрыв глаза, я пыталась говорить с Богом. Я спрашивала у Него, вернется ли за нами Papa, увижу ли я снова своих братьев. Мне очень хотелось ощутить Его присутствие. Монахини постоянно твердили нам, что Бог слышит все, что мы Ему говорим, что Он слышит нашу молитву. Но я ничего не чувствовала, кроме твердого пола, от которого болели коленки. И как я ни старалась, я слышала только свой голос, эхом звучащий у меня в груди. Я незаметно поглядывала на других девочек, видела их доверчивые лица, воздетые вверх, словно к небесам, исполненные чистой веры взоры. У Джулии всегда было при этом такое лицо, будто она переносилась куда-то в иные сферы, где сам Господь беседовал с ней.
Почему же я не чувствовала такого же утешения? Почему Бог не обращал внимания на мои молитвы?
Я стала искать пути, как улучшить мои достоинства. Постепенно я стала понимать, что в своем упорядоченном мире монахини ценят тех людей, кто усердно трудится, смиренно и без суеты, в частности тех, кто часами может сидеть на одном месте, вышивая монограммы на приданом для каких-то неизвестных женщин. Сестры в Обазине прекрасно умели шить и вышивать, и им платили за эту работу деньги, которые потом шли на содержание сирот.
О, эти бесконечные стежки, монотонная работа иголки с ниткой! Я воображала себе все эти груды простыней и наволочек, носков и передников, юбок и ночных сорочек, вздымающиеся на стеллажах до самых стропил. Невозможно представить, что кто-то нуждается в таком огромном количестве этих вещей. И тем не менее поток их не прекращался, как вода, льющаяся на мельничное колесо. Кончики пальцев моих так огрубели, что я уже ничего ими не чувствовала, даже уколы иголкой. Каждый день я приступала к новому заданию с жаром, каковой сестра Бернадетта хотела бы видеть у меня на занятиях грамматикой. Только здесь я могла отличиться, только здесь я выделялась среди других. Мама часто говорила, что я словно родилась с иголкой в руке.