Мадемуазель Шанель - Гортнер Кристофер Уильям. Страница 66
— Нет, — отозвалась я и, словно со стороны, услышала свой смех. — Мне тоже не понравилось то, что я прочитала в газете. Но это, как вы, англичане, любите повторять, старая история.
Он застыл на месте:
— А-а… Кажется, я знаю, о чем ты.
— Не сомневаюсь. — Я двинулась к прикроватному столику. — Где же мои сигареты? О боже, кажется, я снова забыла их на палубе. — Я направилась к выходу.
— Тут ничего не поделаешь, и ты это знаешь, — сказал он.
Я остановилась. Как я ни сопротивлялась, воспоминание обрушилось на меня, словно я вспомнила давнюю ужасную болезнь: передо мной словно снова стоял Бой, оправдывался, лепетал, что все ждут от него этого, все возлагают на него огромные надежды.
— Ничего не поделаешь? — Я не верила ни одному его слову, и голос мой звучал необычно резко. — Может, я что-то пропустила, может, где-то напечатали, что она приставила тебе к виску пистолет?
— Коко… — Бендор вздохнул, порылся в карманах и достал портсигар. — Ты что, серьезно думала, что мы с тобой когда-нибудь… — Нотка скорбного сожаления в этом оборванном на полуслове вопросе пронзила мне грудь, как острый скальпель. Он опустил глаза. — Если я хоть раз дал тебе повод так думать, то мне надо просить у тебя прощения. Ты самая очаровательная, самая обворожительная женщина из всех, кого я знал. Я бы очень не хотел, чтобы ты страдала из-за меня. И все же, честное слово, ты же сама понимаешь, насколько это невозможно. Мы с тобой из разных миров. В моем мире ты не будешь счастлива, а я… В общем, твоего мира я просто не понимаю.
— Ну конечно. — Мне удалось выудить сигарету из его портсигара и даже улыбнуться, когда я наклонилась к подставленной зажигалке. — Да, я вполне сознаю, насколько мы с тобой несовместимы. — Я улыбалась, хотя чувствовала, что улыбка моя больше похожа на застывшую гримасу. — И все-таки об этом я бы предпочла услышать от тебя лично.
— Я ничего не говорил тебе, потому что еще ничего не решено.
— Но может быть решено.
Я выпустила струю дыма и подумала, что его леди с тремя именами, вероятно, не курит или, по крайней мере, не так много, как я. Мне захотелось рассмеяться вслух от нелепости такого предположения, нелепости своих надежд, от собственной глупости: как это я могла вообразить, что он сочтет меня достойной титула герцогини? Хуже того, как я могла вообразить, что сама желаю этого титула?
Однако следующие его слова задели меня за живое.
— Нет, не может. Это должно быть решено. Я должен снова жениться и родить сына. И ты всегда это знала. Если я этого не сделаю, все мое имущество перейдет к двоюродному брату, с которым я почти не знаком. Я могу обеспечить дочерей, но только сын может сохранить мое состояние и имя. Это моя обязанность, мой долг, это для меня превыше всего, превыше личного счастья. Тебе этого не понять, — прибавил он, глядя на меня с печалью и состраданием, — потому что в твоей жизни этого бремени не существует. У тебя только твои магазины, ателье, мастерские. Ты человек свободный.
Я ушам своим не верила, не могла поверить. Не могла понять до конца, как я допустила, чтобы такое случилось, как я по собственной воле довела себя до такого ужаса. Несмотря на постоянные утверждения, что я человек свободный, могу делать все, что захочу, все, похоже, забыли о том, что сердце у меня не каменное. Я далеко не такая сильная, как все воображают. И хотя я не любила Бендора так, как любила Боя, я боялась, что на этот раз удар окажется тяжелее, потому что я уже немолода. И это не только злило меня, но и унижало.
— Я очень… люблю тебя, — продолжал он заплетающимся языком. — Но даже если бы это было возможно, мы не… ты не можешь…
Я быстро подошла к нему, встала на цыпочки и поцеловала в губы, чтобы только он замолчал. Он стоял с видом несчастного ребенка, у которого отбирают игрушки. Потерпи, это недолго, хотелось мне прошептать. Ты не Бой, и твоя любовь скоро пройдет. Такая любовь всегда проходит. Только я попыталась сделать так, чтобы она стала постоянной, прилагала страшные усилия, тешила себя надеждой, что мы оба этого хотим.
Но я ничего не стала говорить вслух.
— Но ты сообщишь мне, как только это будет решено?
Он кивнул:
— Мне захочется вас познакомить.
Я нехотя пожала плечами:
— Само собой, дорогой. Мне же нужно одобрить твой гардероб.
Я вышла из каюты, кое-как вскарабкалась по трапу на палубу, сдерживая нахлынувшее отчаяние, ужасное, страшное, делая вид, что ищу куда-то запропастившийся портсигар.
Он оказался у меня в кармане. Все это время он преспокойно лежал там.
Через три дня из Венеции прибыла срочная телеграмма.
В ней говорилось, что Дягилев при смерти.
Мы спешно отправились в отель «Дес Байнс» на острове Лидо. Поднявшись по лестнице к номеру Дягилева, я схватила Мисю за руку.
— Только не устраивай театра, — прошептала я. — Еще не хватало, чтобы он увидел, как ты падаешь в обморок у его постели.
В комнате царил полный хаос, на полу рядом с нераспакованными, туго набитыми чемоданами валялись гостиничные подносы. Серж Лифарь, стройный темноволосый украинец, который был без ума от Дягилева, подошел ко мне.
— Коко, — пробормотал он, глядя на меня большими темно-карими глазами, вокруг которых были темные круги, — боюсь, это серьезно. Ревматизм… Он отказался принимать лекарства. Сильно ослабел и… — Серж подавил неожиданное рыдание. — О господи, что мы станем без него делать?
Я взяла его за руку и крепко сжала:
— Только давайте без слез, договорились? Он должен видеть нас счастливыми. Подъем духа, душевный настрой способны делать чудеса.
Но когда Лифарь подвел меня к кровати, возле которой уже сидела Мися, одного взгляда на изможденное тело Дягилева было достаточно, чтобы понять: уже слишком поздно. После кончины матери я еще никогда не была свидетелем смерти человека, которого искренне любила. Теперь я благодарила судьбу, что смогла увидеть, как Дягилев с трудом открывает глаза, взгляд его блуждает, останавливается на какой-то дальней точке и он наконец узнает нас.
— Коко, Мися… — пробормотал он. — Как приятно, что вы пришли… Вот мы опять все вместе.
Я уловила в этой ремарке шутливую нотку, и Мися, вероятно, тоже, потому что сразу прижала ладонь к губам. Горе — это проклятие, которое она всегда старалась избегать, — поглотило все ее существо. Стоя за ее спиной и положив ей руки на плечи, я остро чувствовала, что каждая утрата терзает ей душу: сиротское детство без родителей, разводы, мысль о том, что она вот-вот потеряет этого мужчину, которого столько поддерживала и которого уничтожила по собственной прихоти. Она повернулась ко мне, прижалась лицом к моей юбке и заплакала так отчаянно и безутешно, что сердце мое заныло.
— Бросьте, не так уж все ужасно, — слабым голосом произнес Дяги, но, когда наши взгляды встретились, я увидела, что он прекрасно все понимает и принимает без слов и знает, что я тоже понимаю это.
— Мы останемся с вами, — сказала я ему.
Дягилев улыбнулся и снова закрыл глаза.
— Да, — тяжело вздохнул он, — мне бы очень этого хотелось.
Через два дня он умер, ушел от нас в ранние утренние часы, когда синее море лениво плескалось о берег, на котором раскинулся, словно плыл куда-то, город, и Лифарь, последний человек, которого он любил, держал его за руку. Как обычно, ресурсов у «Русского балета», чтобы покрыть расходы, связанные с похоронами, оказалось недостаточно. Я взяла это дело на себя. Тело Дягилева было в таком ужасном состоянии от запущенной болезни, что о том, чтобы транспортировать его в Париж, не могло быть и речи. Его предали земле на острове Сан-Микеле, где располагалось единственное кладбище Венеции, и я позаботилась о том, чтобы все было устроено прилично и выдержано в надлежащем стиле: белая гондола с его гробом плыла впереди, а за ней следовала флотилия черных гондол, в которых устроились провожающие.