Маленький оборвыш (др. перевод) - Гринвуд Джеймс. Страница 4

Пока еще люди в доме не спали, пока слышались шаги вверх и вниз по лестнице, пока до нас доносился шум с улицы, он лежал довольно спокойно. Но когда мало-помалу звуки на улице затихли и кругом все успокоилось, отец начал тревожно вертеться в постели. Он то переворачивался с боку на бок, то крепко сжимал руки на груди, то закрывал ими глаза.

Одна вещь очень удивила меня. Как ни ворочался отец, он все время старался не потревожить меня. При всяком неловком движении он нежно гладил меня по плечу и шептал: «Ш-ш-ш», как бы боясь, что я проснусь. Но я и не думал спать. Я не знал в точности, что именно случилось, но чувствовал, что произошло что-то страшное.

Мне очень хотелось понять, что именно сделалось с матерью. Миссис Дженкинс сказала, что ее нет, а между тем я слышал, как наверху ходили и тихо разговаривали какие-то две женщины, должно быть, они были там с матерью. Только зачем же, уходя, они заперли дверь на ключ? Я спрашивал у миссис Дженкинс, куда ушла мама и скоро ли она вернется. И она ответила мне: «Она никогда не вернется, мой бедный мальчик; она ушла туда, куда идут все добрые люди, и она никогда не придет назад». Долго ли это «никогда», спрашивал я самого себя. Что это – день, неделя, месяц?

Что это – дольше, чем до дня моего рождения или до святок? Я часто слышал прежде слово «никогда», но в точности не понимал его. Я помню, однажды отец крикнул утром за завтраком матери: «Знать я тебя не хочу! Я никогда больше не съем куска хлеба с тобой вместе», а вечером пришел и спокойно ел хлеб и другие кушанья вместе с матерью. Мать также сказала как-то отцу, когда он ударил ее так сильно, что она упала на пол: «Джим, я никогда, никогда, пока жива, не прощу тебе этого!» А, говорят, она его простила, она хотела поцеловать его и помириться с ним. Должно быть, «никогда» означает разные времена. Что оно значит, когда говорят про мать? Надо непременно завтра же спросить у миссис Дженкинс. А может, и отец знает, спрошу-ка лучше у него.

– Папа, ты спишь?

– Нет, Джимми, не сплю, а что?

– Папа, что такое «никогда»?

Отец приподнялся на локте; он, должно быть, никак не ожидал такого вопроса.

– Ш-ш! Спи, Джимми, тебе, верно, приснилось что-нибудь?

– Нет, я еще не спал, я оттого и заснуть не могу, все об этом думаю. Скажи мне, папа, что такое «никогда», мамино «никогда»?

– Мамино «никогда»? – повторил он. – Чудной ты мальчик, что выдумал. Я не понимаю.

– И я не понимаю, папа, я думал, ты мне скажешь!

– Ты теперь лучше спи, – сказал отец, плотнее укрывая меня. – Теперь все умные дети спят, нечего думать о «никогда», никогда – долгий день.

– Только день? Только один длинный день? Как я рад! И ты рад, папа?

– Не особенно рад, Джимми. Короткий или длинный день – мне все равно.

– А для мамы не все равно! Если «никогда» один только день, значит, через день мама вернется к нам. Ты будешь рад, папа?

Он еще выше приподнялся на локте и посмотрел на меня с печальным видом, как я мог заметить при свете месяца, глядевшего в окно.

– Нет, Джимми, она не вернется, никогда не вернется. Целыми четвериками [2], целыми мешками золота не вернешь ее! Как она может вернуться, Джимми, когда она умерла, ведь ты знаешь, что она умерла, знаешь?

– Умерла!

– Да, умерла! – повторил отец шепотом. – Вон, видишь, птица на полке (это была одна из птиц, отданных Джо для выделки чучел. При тусклом свете месяца я мог хорошо разглядеть ее; она была страшная, без глаз, с широко раскрытым клювом и блестящими железными проволоками, продернутыми через все тело), видишь, Джимми? Вот это смерть. Мама не может ожить и прийти к нам, как этот снегирь не может спрыгнуть с полки и летать по комнате.

– Я думал, папа, умерла – значит ушла, а мама не ушла? Так она там наверху, и в нее воткнуты такие острые штуки?

– Ах, Боже мой, нет, что делать с этим ребенком! Дело в том, Джимми, что мама не может ни видеть, ни слышать, ни ходить, ни чувствовать, если бы даже ее искололи теперь всю, она не почувствует. Она умерла, Джимми, и вот скоро принесут гроб и положат ее туда, и спустят ее в яму! Моя бедная Полли! Бедная моя, милая! А я и не поцеловал тебя перед смертью, как тебе хотелось, не простился с тобой!

Голос отца вдруг оборвался, он уткнулся лицом в подушку и зарыдал так, как никогда раньше. Испуганный этим концом нашего разговора, я со своей стороны принялся кричать и плакать. Отец, боясь, что мой крик разбудит всех жильцов в доме, сделал усилие, чтобы подавить свое горе, и принялся успокаивать меня.

Это, однако, оказалось не совсем легко.

Объяснения, которые дал мне отец, ужасно напугали меня. Напрасно старался он утешить меня и ласками, и угрозами, и обещаниями. Он вздумал рассказывать мне сказку и стал говорить о каком-то ужасном великане-людоеде, который каждый день за завтраком ест вареных детей, но эта история еще больше напугала меня. Он ощупью достал из кармана своих панталон кошелек с деньгами и подарил мне его; он обещал на другое утро покатать меня в своей тележке; зная, что я люблю селедку, он обещал мне целую сельдь на завтрак, если я буду умным мальчиком; я давно просил купить мне одну хорошенькую лошадку, которую я видел в окне игрушечного магазина, отец давал честное слово, что купит мне эту лошадку, если я лягу спать и перестану кричать.

Нет, нет, нет! Я требовал матери и не хотел ничего другого. Я непременно хотел идти с отцом к ней наверх, где она лежит, вся истыканная, как снегирь Джо, и выпустить ее на волю; я просил, молил отца пойти наверх и чем-нибудь помочь бедной маме, без этого я не соглашался успокоиться.

– Нет, – решительным голосом проговорил отец, – этого я не сделаю ни за что на свете. Если ты не хочешь быть умником, так кричи себе, пока не устанешь.

Отец сказал это так твердо, что я сразу понял невозможность добиться чего-нибудь своим криком. Я согласился поцеловать его и быть умником на том условии, что он сейчас же встанет и зажжет свечу и что завтра рано утром я увижу маму. Отец очень обрадовался таким удобоисполнимым условиям, но на деле оказалось, что первое из них не так легко выполнить, как он думал. Дженкинс, уходя, унес свечу, так что ему нечего было зажечь.

– Какой гадкий этот Дженкинс, – проговорил он, думая обратить дело в шутку, – унес все свечи; зададим же мы ему завтра, как ты думаешь?

Я вспомнил, что женщины, бывшие в комнате матери, спускаясь вниз, оставили свечу и спички возле самой двери дженкинсовой квартиры, и сказал об этом отцу. Но ему, как видно, очень не хотелось брать эту свечу, и он опять принялся уговаривать меня и сулить мне разные подарки. Вместо всякого ответа я опять начал кричать и громко звать мать. Отец, поворчав немного, тихонько вышел за дверь, принес свечу, зажег ее и поставил на полку.

В то время я был, конечно, слишком мал для каких-нибудь серьезных мыслей, но впоследствии мне часто приходил в голову вопрос о том, что должен был чувствовать отец, глядя на эту горящую свечу. Ему, может быть, думалось о том, что эта свеча горела весь вечер в комнате матери, что ее слабеющие глаза изменили ей в то время, когда она смотрела на пламя этой самой свечи! И он устремлял взгляд на огонь с выражением такой тоски, такого горя, каких я никогда больше у него не видел.

Я не чувствовал ничего подобного; мне хотелось одного – чтобы свеча была подлиннее, я боялся, что этот маленький сальный огарок скоро догорит и опять я останусь в темноте с теми страшными мыслями, которые пришли мне в голову после рассказа отца. А между тем и при свечке мне было немногим лучше: свет ее падал прямо на несчастного снегиря, и я вполне мог разглядеть его черную шарообразную голову, его широко раскрытый клюв, его окоченелые ноги.

Я чувствовал, что дрожу от страха при виде этого чудовища, и все-таки не мог отвести от него глаз. Но вот догоревшая свеча начала трещать и вспыхивать, я сделал усилие над собой, повернулся лицом к стене и заснул. Проспал я спокойно до тех пор, пока утром в дженкинсовой комнате не послышалось звяканье чайной посуды.

вернуться

2

Четвери?к – мера сыпучих тел, равная 26,24 л.