Затишье - Цвейг Арнольд. Страница 27

Туго завинчивая гайку, Хольцер сказал:

— Твое дело добиться лишь признания смягчающих вину обстоятельств; классового правосудия тебе не одолеть. Это не под силу ни Либкнехту, ни Гаазе, так что для тебя здесь никакого позора не будет. — Помолчав, он прибавил нечто весьма странное, в ту пору непонятное мне: — Если после войны социал-демократы не смогут добиться отмены трехстепенного избирательного права, меня больше в Пруссии не увидят. В Соединенных Штатах инструментальщики тоже нужны, а научиться кое-как калякать по-английски я, пожалуй, еще смогу.

— Нынче, — добавил Бертин, оглядывая комнату, точно возвращаясь после отлучки, — нынче Хольцер, конечно, сказал бы, что он отправится в Россию, к ленинцам. Очень мне любопытно, какова судьба его. Был он дельный, крепкий парень, сероглазый, с золотистым чубом. Среди русских, как они нам рисуются, он бы внешне ничем не отличался.

Вечером, после работы, чуть отдохнув и умывшись, я пошел к караулке. С одной стороны к ней примыкал санитарный пункт, с другой — камера, где сидели заключенные. Меня сопровождал писарь Диль, молчаливый темноглазый человек, несколько прыщеватый. Частое пребывание под одной крышей с господином Глинским, видимо, не шло ему на пользу. По профессии он был школьный учитель родом из Ратенау. Диль, значит, представил меня, хотя необходимости в этом, пожалуй, не было: дежурный унтер-офицер Кроп был обо всем точно осведомлен — суды-пересуды за трактирными столиками сделали свое дело.

Мой подзащитный сидел на нарах в изрядно-таки темной камере, с которой мне привелось позднее хорошо познакомиться. Через несколько минут я привык к полумраку и увидел худое лицо и на нем пару небольших горящих глаз, глядевших на меня в упор.

Его первые слова, когда я закрыл за собой дверь, были:

— Курево, брат, есть? Эта банда, именуемая моим взводом, не поддерживает меня, ничего мне не присылает. Заячьи души, все как один!

Я вынул из кармана десяток сигарет, выданных нам несколько дней назад, и щелкнул зажигалкой. Он закурил сигарету, я трубку. Табачный дым поплыл через крохотное оконце в бирюзовый вечер.

— Да, брат, — сказал я, — по твоей милости на долю каждого солдата твоего взвода пришлась лишняя толика работы… — «Эх, ты, нерасщепленный корнеплод!» — прибавил я про себя, разглядывая этого длинного жилистого человека; колени его чуть не на полметра дальше моих выдвигались с нар, на которых мы сидели.

— Потому что они бараны! — вскипел он. — Поработали до седьмого поту, и хватит. Если бы все действовали заодно со мной, что случилось бы? Последние пять вагонов подождали бы до утра, и только!

Я и сейчас еще вижу, как он поджал губы и вскинул острый подбородок.

— Но тогда батареи не смогли бы, наверное, продолжать бомбардировку Флери.

— Вот-вот. Все пангерманцы так говорят. Я их знавал еще до войны, в Гамбурге их было достаточно. Раз мы палить не будем, значит, и француз нас потчевать не станет.

— Гейн, — сказал я, с сомнением покачивая головой, — не могу же я все это выложить на суде.

Мы дружно рассмеялись; курение доставляло Гейну видимое удовольствие. Несколько минут мы сидели молча.

— Бывало, при разгрузочных работах в порту или на верфях рабочие не дотянут, оттого ли, что десятник потребует сверх положенного, или оборудование устарело, или заработной платы не хватает. В этих случаях кто-нибудь один поднимет голос, другие подхватят и в конце концов, пусть хоть ненамного, но мы улучшали свое положение. Самую малость, правда. Однако заездить себя все же не давали.

Он глубоко затянулся, выдохнул дым и закашлялся.

— Ты прав, камрад, но так было в мирное время. А теперь бушует война. Тем, кто сидит в окопах, приходится еще труднее нашего.

— Но я же нестроевик, — воскликнул Гейн. — Меня не имеют права равнять с теми.

И тут я подумал: если бы вот этакий корнеплод заартачился где-нибудь в тылу, на фабрике боеприпасов, кто знает, может, он и вызвал бы стачку протеста против чрезмерно длинного рабочего дня или ухудшенного пайка с картофельными очистками да сушеными овощами… Я осуждал его, к вашему сведению. В ту пору за моей спиной не было еще зимы шестнадцатого-семнадцатого годов и шести месяцев в нашем тылу. Теперь-то я понял, что только такие смельчаки и цельные корнеплоды сделали русскую революцию. Если бы гейны юргенсы не составляли в России массу, Ленин не встретил бы отклика, и все его статьи и речи прозвучали бы в пустоте. Тогда только я вспомнил слова Хольцера: нужно добиться для Гейна признания смягчающих вину обстоятельств. Как же это сделать? И вдруг меня осенило. Во-первых, Гейн был очень худ, гораздо более худ, чем другие солдаты, ростом-то он намного обогнал всех нас. Во-вторых, он кашлял, и рука его, когда я передавал ему сигареты, показалась мне очень горячей. Среди брошюр, которые интересовали меня как специалиста по гражданскому праву, мне попалась одна, посвященная борьбе с туберкулезом легких, этим бичом пролетариата.

— Гейн, — сказал я, — потребуй, чтобы к тебе прислали санитара; пусть старик сержант померит тебе температуру. У тебя, по-моему, жар. Тебя надо положить в лазарет, в отделение для легкобольных. Там светло и ты сможешь читать. Я пришлю тебе книгу.

Долговязый Гейн поднялся и посмотрел на меня с высоты своего роста.

— Понял, — сказал он. — Совсем не так глупо, для берлинца в особенности. Но в лазарете мне не разрешат курить. Не-ет, этот номер не пройдет.

— Да ты в уме? — запротестовал я, глядя снизу вверх на его узкий нос и близко посаженные глаза. — Писарь Диль опасается, как бы твои действия не подогнали под статью «Неповиновение в строю в боевой обстановке». Я, правда, не думаю, чтобы это сделали, обвинительного акта пока нет. По, если санитар установит повышенную температуру, а в околотке врач найдет у тебя катар легочных верхушек, значит, ты действовал в болезненном состоянии, и военный суд обязан принять это во внимание.

— Гм, гм, — промычал он и сел снова. — Гм, гм, — промычал он опять. — А я-то, дурень, считал тебя шпиком. — Он отпил глоток холодной кофейной бурды из жестяной кружки, стоявшей на табурете.

В дверь постучали. Кроп, видно, решил, что мое время истекло.

— Я еще подумаю, — пообещал Юргенс, когда я встал. — Так или иначе, а тебе большое спасибо.

Пожимая ему руку, я почувствовал, что она и в самом деле очень горячая. Правда, после жаркого солнечного дня воздух в этой клетке был накален.

— Завтра утром попрошу поставить мне градусник.

Это обещание я унес с собой как результат посещения Гейна. С трубкой в зубах я покинул камеру, пожелал караульным доброй ночи и вышел на воздух. Западный ветер доносил глухие раскаты вечерней «молитвы». До команды «спать», а может, и на больший срок у меня было достаточно материала для размышлений.

Затишье - i_008.png

Через две недели, в воскресенье, грузовик доставил нас утром в Этре-Ост, где должен был собраться военно-полевой суд. Погода стояла ослепительная. Вместо церковных колоколов в воздухе гремела артиллерийская канонада. Но в тылу, который начинался в Домвье и откуда, вероятно, приехали господа судьи, все же отличали, видно, воскресные дни от будней.

В обширном зале бывшей школы за длинным столом разместились господа офицеры. Думается, их было человек пять. Все в парадных мундирах, лица розовые, упитанные, волосы тщательно причесаны на пробор. Я очень хорошо помню одного гусарского ротмистра, в мундире защитного цвета, обшитом светло-серыми шнурами; с войной былое великолепное сверкание гусарского мундира отошло в прошлое. Судейский писарь поместился на правом конце стола, обвиняемый стоял слева, мне указали место на табуретке. Все судоговорение длилось не больше двадцати минут, а возможно, и меньше. Обвинительный акт был не так ужасен, как представлял себе Диль, но все же в зачитанном тексте прозвучала формулировка «неповиновение в строю».

Гейн Юргенс, худой как палка, в толстой куртке и суконных брюках, заправленных в сапоги, вертел во все стороны длинной шеей, беспокойно переводя карие глаза с одного напомаженного судейского темени на другое. Он производил впечатление бесспорно больного человека, и я в своей речи защитника сказал, что можно понять вызванное повышенной температурой раздражение рабочего, занятого тяжелым физическим трудом, когда вместо долгожданного и столь необходимого отдыха после разгрузки одиннадцати вагонов тяжелых стапятидесятимиллиметровых снарядов ему приказывают выйти на работу в третий раз. (Врач околотка на самом деле установил у Гейна повышенную температуру и выслушал легкие, но результат осмотра оглашен не был.) Ввиду безупречного поведения обвиняемого, который ни во время сербского похода, ни здесь, под Верденом, ни разу не подвергался каким-либо взысканиям, я прошу высокий суд если не о вынесении оправдательного приговора, то хотя бы о признании смягчающих вину обстоятельств. К счастью, я проглотил замечание, готовое сорваться у меня с языка. Я чуть не сказал, что, в сущности, командир роты обязан был вынести выговор унтер-офицеру Бауде, который-де не сумел убедить безупречного солдата выполнить свой долг. Бауде выступал свидетелем в этом деле, и бог знает, какие еще беды я навлек бы на свою голову, если даже в эпизоде с зеленым лейтенантом он, как мог, старался мне напакостить, о чем вы сейчас услышите.