Железная маска (сборник) - Готье Теофиль. Страница 115
– У меня для вашей милости найдется похлебка, ломтик копченого сала и немного козьего сыра. После того как вы отведали господской кухни, вам, может, и не придется по вкусу эта грубая деревенская еда, но она во всяком случае не даст вам помереть с голоду.
– А что еще можно требовать от пищи? – ответил Сигоньяк. – И напрасно ты думаешь, что я не ценю ту еду, которая питала меня в юности и придавала здоровья, бодрости и крепости. Ставь на стол твою похлебку, сало и сыр – чем они хуже изукрашенного жареного павлина на золотом блюде!
Пьер поспешно накрыл грубой, но чистой скатертью кухонный стол, за которым обычно ужинал барон. По одну сторону от тарелки хозяина он поставил стакан, по другую – глиняный кувшин с кисловатым винцом, а сам застыл за спиной Сигоньяка, словно дворецкий, прислуживающий принцу. Согласно давней традиции Миро пристроился справа, а Вельзевул – слева. Оба как зачарованные уставились на барона, пристально следя за тем, как его рука совершает путешествия от тарелки ко рту и обратно, ожидая, что и на их долю кое-что перепадет.
Всю эту чинную и одновременно забавную картинку освещал смоляной факел, который Пьер вставил в решетку под колпаком очага – чтобы дым не расползался по кухне. Сцена была в точности такой же, как и та, что была описана в самом начале этой книги, и Сигоньяку, пораженному этим сходством, почудилось, что он и вовсе никогда не покидал своего замка, а все остальное ему либо приснилось, либо пригрезилось…
Время, которое так стремительно мчалось в Париже и было так плотно насыщено всевозможными событиями, в замке Сигоньяк словно не двигалось с места. Пауки по-прежнему дремали по углам в своих серых гамаках, ожидая появления случайной мухи. Некоторые, вконец отчаявшись, перестали даже чинить порванные нити своих тенет. Из-под слоя серого пепла в очаге лениво выбивались струйки дыма, словно из гаснущей трубки, и только лопухи да крапива буйно разрослись во дворе. Трава в щелях между плитами стала заметно выше за время отсутствия барона, а ветка дерева, прежде не касавшаяся кухонного окна, теперь просунула свежий побег, покрытый сочной листвой в просвет разбитого стекла. Это и была единственная перемена, которую отметил барон.
Даже против собственной воли Сигоньяк сразу втянулся в привычный обиход, полный уныния. Прежние мысли захлестнули его. Он погрузился в молчаливое раздумье, которое не решались потревожить ни Пьер, ни Миро с Вельзевулом. Все события недавнего прошлого представились ему вычитанными в какой-то книге и случайно задержавшимися в памяти. Капитан Фракасс превратился в бледный призрак, в какую-то туманную вымышленную фигуру, не имеющую к барону де Сигоньяку никакого отношения. Поединок с де Валломбрезом виделся ему как нечто такое, к чему не были причастны ни его тело, ни его воля.
Иными словами, возвращение в родовое гнездо окончательно оборвало все нити, связывавшие его миром. Осталась только любовь к Изабелле, она была жива в его сердце, но скорее как смутная мечта, а не настоящая, полнокровная страсть, ведь та, что внушила эту любовь, теперь была для него недоступна. В конце концов барон понял, что колесница его жизни, направившаяся было по новому пути, снова скатилась в прежнюю колею, и глухая покорность судьбе овладела им. Он сожалел лишь о том, что на миг поверил мелькнувшей перед ним светлой надежде. Но почему, черт побери, несчастливцы желают счастья? Это же форменная нелепость! Кто им сказал, что они должны быть счастливы?
Спустя некоторое время барон стряхнул с себя оцепенение и, заметив безмолвный вопрос в глазах Пьера, кратко изложил своему преданному слуге и другу те факты и события, которые могли его заинтересовать. Узнав о том, что его питомец дважды дрался на дуэли с герцогом де Валломбрезом и оба раза вышел победителем, старик буквально просиял от гордости, воодушевился и даже, орудуя палкой вместо шпаги, принялся повторять у стены те выпады и приемы, которые описывал Сигоньяк.
– К сожалению, мой добрый Пьер, ты слишком хорошо преподал мне секреты мастерства, которым владеешь, как никто, – со вздохом закончил свой рассказ барон. – Моя победа погубила меня, снова заточив в этом убогом жилище. Такова уж моя участь – всякий успех идет мне только во вред, и вместо того чтобы поправить мои дела, приводит их в окончательное расстройство. Уж лучше бы я был ранен или убит в той злополучной схватке!
– Сигоньяки не проигрывают в таких делах! – внушительно заметил старый слуга. – Как бы там ни было, но я рад, что ваша милость прикончили этого самого де Валломбреза. Вы, разумеется, действовали по всем правилам дуэльного кодекса, а больше ничего и не требуется. Что может возразить человек, который, обороняясь, погибает от удара, нанесенного более искусной, чем у него, рукой?
– Разумеется, ничего, – ответил барон, невольно улыбнувшись философскому замечанию своего старого учителя фехтования. – Однако я порядком устал. Прошу тебя, зажги светильник и проводи меня в спальню.
Пьер тут же кинулся на поиски масляной лампы. В сопровождении слуги, кота и пса Сигоньяк, ступая неторопливо и тяжело, поднялся по старой лестнице с выцветшими фресками. Атланты всё силились удержать нарисованный карниз, напрасно грозивший раздавить их своей тяжестью. Они из последних сил напрягали свои мускулы, но, несмотря на это, несколько новых пластов штукатурки уже отвалились от стены. У римских императоров также был плачевный вид, но, как они ни пыжились в своих нишах, изображая из себя героев и триумфаторов, у одних не хватало венца, у других – символов власти, у третьих – пурпурной каймы на тоге. Потолок прохудился во множестве мест, и зимние дожди, просачиваясь сквозь широкие трещины, нанесли очертания новых островов и морей на карту общего упадка.
Признаки обветшания, мало занимавшие барона до его отъезда из усадьбы, теперь глубоко поразили его и повергли в тоску. В этом разорении он видел неотвратимый признак конца своего рода и мысленно повторял: «Если б эти своды имели хоть каплю сочувствия к семье, которой они столетиями служили, то они рухнули бы и погребли меня под своими обломками!»
У двери в жилые комнаты барон взял лампу из рук Пьера и, поблагодарив старого слугу, велел ему отправляться отдыхать. Ему вовсе не хотелось, чтобы чуткий старик заметил, в каком растерзанном состоянии находится его душа. Затем он медленно прошел через залу, где несколько месяцев назад шумно ужинали комедианты. Воспоминание об этом пиршестве сделало ее еще мрачнее. Потревоженная было тишина – зловещая, властная и неумолимая – вновь воцарилась там, и теперь уже навсегда. В этой тишине эхо подхватывало малейший звук, превращая его в протяжный и таинственный гул.
Портреты предков в тусклых позолоченных рамах при слабом свете масляной коптилки приобрели прямо-таки устрашающий вид. Казалось, они готовы оторваться от полуистлевших холстов, чтобы насмешливо приветствовать своего неудачливого отпрыска. Блеклые губы старинных изображений как будто шевелились, шепча слова, доступные не уху, а душе, глаза переполнялись скорбью, а по щекам сочилась сырость, собираясь каплями, блестевшими, словно слезы. Души предков блуждали вокруг портретов, изображавших телесную оболочку, и Сигоньяк остро ощущал их незримое присутствие в полумгле.
На лицах всех портретов – и мужских, и женских – было написано беспросветное уныние, и только один из них, висевший последним – то был портрет матушки самого барона, улыбался. Свет падал прямо на него, и то ли краски были еще свежи, то ли кисть искусного живописца создала такое впечатление, но, так или иначе, лицо на портрете выражало радость, оно светилось любовью и надеждой. Сигоньяк чрезвычайно удивился, ибо раньше не замечал ничего подобного, и счел это явление добрым знаком.
Наконец он добрался до своей спальни и поставил лампу на столик, на котором все еще лежал раскрытый томик Ронсара, который он читал, когда глубокой ночью в двери замка постучался Педант. Листок бумаги – черновик неоконченного сонета – также остался на прежнем месте. Постель была смята: на ней спала Изабелла, ее очаровательная головка покоилась на его подушке!