Верность и терпение - Балязин Вольдемар Николаевич. Страница 22
Эта опасность, угрожавшая жизни молодого красавца Алешеньки Горчакова, которого никто не звал иначе и все любили, вконец разозлила Потемкина, и он, резко повернувшись к уже появившимся у него за спиной адъютантам, властно крикнул:
— Остановите его!
— Кого, ваша светлость? — недоуменно и чуть встревоженно в голос воскликнули оба адъютанта.
— Суворова, черт побери, Суворова! — снова крикнул Потемкин и тут же добавил, чего никогда с ним не бывало, ибо, отдавая приказы, он не считал нужным объяснять, почему отдает их: — Остановите его именем моим, потому что ворваться-то в Очаков он ворвется, да едва ли назад вырвется.
И очень удивился своему тону, будто оправдывался, будто боялся, что все вокруг поймут его превратно.
Адъютантов как ветром сдуло, а Потемкин приник к окуляру, пристально следя за Суворовым. И вдруг увидел, как Суворов выронил шпагу и обеими руками ухватился за шею, а потом пошатнулся и упал бы, если б его не подхватили и не увели под руки. Потемкин увидел, как подбежал к нему генерал-поручик Юрий Бибиков и начал выводить людей из огня, а турки, воодушевившись, стали колоть и расстреливать сбившихся с марша гренадер, утративших темп натиска и пятившихся назад.
Потемкин увидел, как десятки его солдат падают убитыми, как еще больше их с искаженными болью лицами, шатаясь, хромая, падая и снова поднимаясь, помогая друг другу и в одиночку, выходят из боя покалеченными и израненными. И Потемкину стало совершенно ясно, что решение остановить Суворова было правильным, и он тут же, переведя трубу на лагерь, убедился, что все его командиры действуют строго по диспозиции, занимая указанные им места, предусмотренные боевою тревогой.
Только с самого края лагеря, нарушая диспозицию, мчался самым ходким аллюром — сбивчатой нарысью — казачий полк Платова. Повернувшись к стоявшим у него за спиной офицерам, Потемкин, не обращаясь ни к кому прямо и зная, что приказ кинутся исполнять все, у кого рядом стоит верховой конь, еще раз приказал:
— Остановите Платова именем моим! — и ткнул трубой в ту сторону, откуда на помощь Суворову шли на рысях донцы.
И увидел, как совсем остановились гренадеры Суворова и как турки, быстро пробежав в крепость, проворно затворили ворота, а переведя трубу вбок, заметил трех всадников, мчавшихся от холма навстречу казакам Платова, которые постепенно замедляли рысь, переходя на иноходь, и как бы нехотя повернули обратно.
«Ну Платов-то ладно: казак, что с него взять? А вот старик, генерал-аншеф, он-то куда?» — брюзгливо подумал Светлейший и даже самому себе не признался, что не в нарушении диспозиции было дело — нет такой диспозиции, которая бы все предусмотрела, — а в том, что никто не смел брать крепость, если под стенами ее стоял он сам: как в евангельской притче, в его царстве Богу было — Богово, а кесарю — кесарево. А в Елисаветинской армии Богом был он, а Суворов и прочие генералы и кесарями-то при нем не были.
Землянки егерского корпуса были выкопаны в версте от очаковских ворот — напротив замка Гассан-паши. И все же егеря услышали звуки тревоги, как только они раздались, и все, кто был не в караулах, высыпали из своих землянок, живо интересуясь и переспрашивая друг у друга: «Чего это там случилось? Никак, тревога?»
Ангальт тут же приказал сыграть тревогу в обоих батальонах и, когда убедился, что все его егеря встали в ружье, взглянул на карманный английский хронометр, которым гордился не менее, чем отменной, английской же шпагой. На хронометре Ангальта, в отличие от прочих, вращались три стрелки: часовая, минутная и секундная, чего не было даже в изделиях блистательного Бреге, хотя его брегеты показывали месяцы и отзванивали доли часа. И из-за великой точности своего хронометра Ангальт привык в некоторых случаях, например при команде «в ружье», мерять время и на секунды и в этот раз с ублаготворением отметил, что батальоны построились мгновенно.
По сигналу тревоги из штабной землянки выскочил и Барклай. Подбежав к принцу, он коротко спросил, что бы все это значило, но Ангальт недоуменно пожал плечами и сказал, что это, должно быть, внезапная вылазка очаковского гарнизона или же столь же внезапная высадка десанта.
Оба враз взглянули в сторону лимана, но ни парусов, ни мачт гребных галер не увидели и решили, что это вылазка.
По диспозиции егеря в случае тревога в большом лагере должны были оставаться на месте и следить за гарнизоном замка Гассан-паши, а выступать к большому лагерю лишь по приказу главнокомандующего. Ангальт все так и выполнил и, когда в главном лагере пробили отбой, стихла стрельба и наступила тишина, вернулся вместе с Барклаем в землянку.
А вечером заехал к ним приятель принца полковник Левин Август Теофил Беннигсен, крещенный этим именем в курфюршестве Ганновер, но на русской службе, как и все его единоплеменники, прозывавшийся на местный манер Леонтием Леонтьевичем.
Прийдя к Ангальту и, как всегда, застав здесь Барклая, потому что и землянка была у них на двоих, Беннигсен поведал им подробности конфуза, столь неожиданно постигшего вечного баловня Фортуны и Марса.
Барклаю показалось, что рассказывал это их гость не без злорадства, и он заметил, что Светлейший очень разгневался на своеволие Суворова, потребовав официального объяснения столь возмутительному нарушению субординации, граничащему с самоуправством.
Суворов страшно обиделся и попросился обратно в Кинбурн, сказавшись больным и сославшись на рану в шею.
Потемкин все же пошел к раненому, зная, что Суворов не станет прятаться от гнева его, выставляя причину, могущую разжалобить. Светлейший нашел генерала в палатке, лежавшего, по обычаю его, на охапке сена. У Суворова был жар, и Потемкин велел принести раненому свою зимнюю шинель. Однако и это не расположило к Светлейшему вконец разобидевшегося Александра Васильевича. И он не скрывал своих чувств, показывая, что разговор с Потемкиным неприятен ему.
А говорил только одно: «Хочу в Кинбурн. Здесь я не надобен. Здесь и без меня командиров довольно. Место мое — там».
Потемкин холодно с ним простился и отъезд разрешил, Беннигсен добавил еще, что Потемкин будто бы даже устыдил Суворова, сказав ему: «Солдаты не так дешевы, чтобы ими жертвовать по пустякам. К тому же мне странно, что вы в присутствии моем делаете движения войсками без моего приказания. Ни за что потеряно бесценных людей столько, что их бы довольно было и для всего Очакова».
Даже теперь уже опытного штабиста, каким стал Барклай, удивила великая осведомленность Беннигсена, в общем-то довольно далекого от персоны Светлейшего. Удивила, заставив тут же подумать о том, откуда узнал ловкий ганноверец все это. Однако, вспомнив, что ему уже не раз доводилось слышать о Беннигсене как о человеке лукавом и пронырливом, всегда все знающем о сильных мира сего, в чьем окружении и принц не занимал первого места, Барклай поверил Беннигсену, хотя, внимательно слушая его, чувствовал, что полковник не любит Суворова, но вместе с тем ощущал и правоту Потемкина, не понимая все же, как подобное могло случиться с таким военачальником, как Суворов.
А между тем несчастливая попытка ворваться в Очаков была далеко не единственной военной неудачей полководца за всю его жизнь. Но это так не вязалось с Суворовым, что свидетели боя 27 июля, современники и почитатели его, а вслед за ними и военные историки пытались объяснить эту очевидную неудачу чем угодно, но только не его ошибкой.
И Барклай, слушая Беннигсена, старался понять: что же на самом деле произошло у ворот Очакова, поражение или просто бой, окончившийся безрезультатно для обоих противников?
Барклай был очень молод, и его горячее сердце еще брало верх над холодным умом, который с годами стал единственным мерилом, единственным советчиком и высшим судьей. А здесь, в этот первый в своей жизни случай, понимая всю свою военную неопытность, он спросил полковника Беннигсена:
— Стало быть, ваше высокоблагородие, оказались вы очевидцем невероятного — великий воин у всех на глазах потерпел конфузию?