Июль 41 года (с иллюстрациями) - Бакланов Григорий Яковлевич. Страница 21

Щербатов поднялся к себе на шестой этаж по гулкой каменной лестнице. С дверей напротив его квартиры уже сняли пломбу. Туда недавно вселился новый жилец. Возвращаясь поздно, он по утрам делал гимнастику на лестничной площадке. В нижней чистой рубашке, в тапочках на босу ногу, в галифе со спущенными с плеч подтяжками он приседал, разводя руки перед грудью. Раз! Раз! Натягивалось галифе на коленях. Вдох через нос. Выдох.

— Здравствуйте, полковник! — приветствовал он Щербатова. От его разогретого тела шел жар. — Ремонт у меня, — улыбался он многозначительно и кивал в направлении своей двери. — Не возражаете, что я здесь?

Он был дружелюбен и всячески ненавязчиво показывал свое расположение к соседу.

Щербатов поднял руку, позвонил. И ждал в тишине. Потом услышал быстрые, радостные, летящие к нему по коридору шаги жены. В передней он снял шинель, повесил на вешалку, а она стояла рядом. Он не был в бою, не вернулся из дальнего похода — просто со службы пришел домой. Но люди уже научились ценить обычные вещи. Он молча погладил ее по голове и поцеловал в волосы. За то, что она ждала его.

В этот вечер случилась неожиданная радость: приехал его старый друг Федор Емельянов. Находились они в отдаленном родстве — женаты были на двоюродных сестрах, — но Емельянов был в больших чинах, и потому Щербатов никогда о своих родственных связях не напоминал, сам к нему почти не ездил, разве что в дни рождений, когда неудобно было не ехать. Стоя высоко, Емельянов был человеком осведомленным, и потому Щербатов сейчас особенно обрадовался ему. Тот приехал по-семейному, с женой, веселый, достал из карманов шинели две бутылки коньяка: «Держи! Из своих винных погребов!», и у Щербатова шевельнулась надежда: может, перемены? Аня радостно суетилась на кухне: теперь не часто вот так просто ездили люди друг к другу. А тут еще такой гость! Емельянова она любила. Могучего сложения, рослый, с трезвым, ясным умом, он был из тех людей, которые во множестве всегда есть в народе, но становятся видны только в крутые, поворотные моменты истории. В такие поворотные моменты они приходят хозяйски умелые, уверенные, знающие, что им делать, не спрашивая, сами подставляют широкое плечо под тот угол, где тяжелей. Таких во множестве подняла революция, поставив на виду.

Емельянов и жил запоем, и работал запоем. — Оказываясь дома после долгой разлуки, баловал жену, по-мужски баловал сыновей. Они чистили, смазывали ружья, набивали патроны — готовились на охоту: младший Емельянов, средний уже школьник и старший. И разговоры в доме велись мужские: о приемах дзюдо, о боксе, о стрельбе. А в воскресенье — мать еще спала — все трое бесшумно уходили на лыжах. Возвращались к завтраку. Средний — своим ходом, младший Емельянов вместе с лыжами — на горбу у старшего. От всех троих сквозь шерстяные свитера валил пар.

Широкий во всем, Емельянов отличался одной необъяснимой слабостью, над которой много потешались его друзья: никому никогда книг из своей библиотеки не давал. Он был абсолютно убежден, что всякий нормальный человек, к которому попала в руки хорошая книга, добровольно ее не отдаст. Ему не пришлось учиться в молодости, и он наверстывал взрослым человеком, читая ночи напролет, пристрастив к этому и Щербатова.

Вот он и приехал в тот вечер по-семейному с женой, с двумя бутылками коньяка в карманах, веселый, как бывало. Но скоро Щербатов увидел за столом, что веселье его не очень веселое. Несколько раз жена Емельянова со страхом указывала на него глазами, он ее взгляда как будто не замечал. Усадив рядом с собой Андрюшку, путал его вопросами, сбивал с толку и хохотал, довольный. Но вдруг сказал, оборвав смех:

— А ну покажи библиотеку!

Щербатов понял: хочет поговорить. В кабинете они закурили, сидя друг против друга.

— Новостей ждешь? — спросил Емельянов в упор. — Новостей сейчас ждут больше, чем правды. — Он усмехнулся. — Вот так и сидим по углам, ждем: «Может, меня минует…» Мы как учим солдата? В бою под огнем не лежать! Вперед! И другие за тобой! Да, в бою просто. Там смелому если и смерть, так слава. А здесь — позор! Ну-ка выйди, скажи громко… Так завтра, кто знал тебя, имени твоего будут бояться.

Сломал папиросу, вдавив в пепельницу, заходил по кабинету, хрустя пальцами за спиной.

— И ты, коммунист, исчезнешь бесследно, как враг своего народа. И люди поверят, что ты — враг. Вот что страшно.

Он стоял у окна, смотрел сквозь стекла во двор. Тяжелые плечи опущены, руки заложил за спину. Сквозь коротко подстриженные волосы на затылке блестит чистая загорелая кожа. А Щербатов слушал его и томился от мысли, что они вот так разговаривают, а отдушина отопления открыта. Он знал, какие тонкие стены. Он не мог не думать так: это уже вошло в кровь. И сознавая весь стыд этого, он все же не мог не мучиться.

— Страшные жертвы, — сказал Щербатов. — Безвинные — все так. Но если подумать, сколько врагов, каким окружением сжата страна… Да даже не в этом дело. Я только думаю, если суждено нам во имя идеи пожертвовать собой, так даже это не страшно.

И вдруг понял: он говорит это не Емельянову, не себе даже, он говорит так потому, что их могут слышать. И похолодел от мысли, что Емельянов мог это понять. Ведь он сейчас, в сущности, предавал его. И тем страшней было это предательство, что оно негласное, незаметное, не вынужденное обстоятельствами. Ведь он же в бою, не задумываясь, заслонил бы Емельянова собой. Так как же случилось, что он предает его перед тем незримым, что поселилось в душе? Но Емельянов не понял. Этого он думать не мог. Обернувшись от окна, он пристально посмотрел на Щербатова, погрозил пальцем:

— Не ври! Этой надежды нам не дано. Идея давно уже не в жертвах нуждается, защиты просит. Человечество не сегодня на свет родилось, оно многое видело, о многом успело подумать.

Он подошел к книжной полке, указал через стекло:

— Вон у тебя Анатоль Франс. Сегодня среди ночи взял случайно и читал всю ночь. Есть у него речь в девятьсот пятом году: «За русский народ». И там он говорит о деле Дрейфуса. Сейчас даже читать странно. Казалось бы, из-за чего шум? Не тысячи на каторгу идут, всего один человек… Вот обожди, я найду сейчас. Это место… Слова даже непривычные какие-то: «Невинный страдалец»… Мы уж отвыкли от таких слов… Вот! — Он нашел по оглавлению, раскрыл том. — Слушай. Это он молодежи говорит:

«Защищая невинного страдальца против всех сил власти и общественного мнения, мы научили вас не подчинять их доводам доводы своего разума. Мы научили вас не подавлять в себе голоса совести. Мы научили вас не сгибаться перед могущественным преступлением. Мы научили вас провозглашать истину так, чтобы голос ее звучал сильнее бряцания сабель и рева толпы. Мы научили вас, как должны поступать мужественные люди, когда судьи безмолвствуют, а министры лгут…»

— Вот!

Емельянов некоторое время издали смотрел ему в лицо.

— Страшно, что мы сами помогли укрепить слепую веру в него и теперь перед этой верой бессильны. Святая правда выглядит страшной ложью, если она не соответствует сегодняшним представлениям людей. Ты можешь представить, что было бы, если б нашелся сейчас человек, который по радио, например, сказал бы на всю страну о том, что творится, о Сталине? Знаешь, что было бы? С этой минуты даже тот, кто колеблется, поверил бы. И уже любая жестокость оправдана. То-то и беда, что последствия огромных событий сказываются не сразу, через годы и страдания доходят до людей.

И тут на площадке стукнула дверь лифта. И оба, замолчав, некоторое время вслушивались, пока не затихли шаги. Емельянов первый усмехнулся: над ним и над собой.

— Вот тебе и все, — сказал он и, поставив книгу на место, закрыл шкаф. — Вдуматься — сам начинаешь не верить себе. Мы, два коммуниста, и, чего уж там говорить, дороже советской власти ничего для нас нет, а не то что слов — мыслей своих боимся… Слышал новый анекдот? Вечер. Сидит семья дома. Вдруг, — он показал в сторону хлопнувшего лифта, — звонок в дверь. Поглядели друг на друга: кому идти? Самый старый — дедушка. Пошел он открывать. До-олго идет по коридору. Вдруг бежит обратно радостный, ноги за ним не поспевают: «Не волнуйтесь! Это — пожар!»