Торжество жизни - Дашкиев Николай Александрович. Страница 12
Но когда Степан добрался до конца, и его руки схватили холодные прутья решетки, закрывающей выход из трубы, он чуть не заплакал.
Отсюда, с огромной высоты, взгляд улетал на десятки километров.
Из-за гор медленно выплывало солнце. Дымка — сизая в долинах, розовая на вершинах — таяла, открывая зеленый весенний мир. Степан слышал самые слабые звуки: вот где-то далеко-далеко загудел паровоз, вот донесся звонкий говор ручья, а вот весело защебетала пичужка.
Глаза нестерпимо резал солнечный свет, и это была приятная боль. Степан изо всей силы рванул прутья решетки, но она даже не дрогнула.
Все еще не веря, что свобода так близка и так недосягаема, Степан тщательно — сантиметр за сантиметром — исследовал всю решетку, и отчаяние начало медленно заползать в его сердце: выбраться отсюда было невозможно. Прутья в два пальца толщиной уходили прямо в стены стальной трубы, нож и напильник скользили по ним, не оставляя даже царапины. Только огонь — высокая температура термитных свечей — помог бы выйти на свободу, но именно свечей Степан и не догадался захватить.
Делать было нечего — побег не удался. Степан успокаивал себя мыслью, что это лишь разведка, что в следующую ночь они убегут вместе с профессором, но на душе у него было тяжело.
Он лежал, прижавшись лицом к решетке, всей грудью вдыхая прохладный влажный воздух, впитывая ласкающие солнечные лучи. Ему захотелось сорвать листок с ветки орешника — он был совсем близко. Протянув руку, Степан едва не коснулся ветки пальцами, но так и не смог дотянуться. В этот миг ему казалось, что, достань он этот листок, — и сейчас же, как в сказке, откроется стальная решетчатая дверь.
Наконец, Степан догадался скрутить проволочную петлю и, притянув к себе ветку, сорвал этот листок. Нежный, едва распустившийся листок был для него символом жизни и свободы. Успокоенный, почти счастливый, Степан уснул.
Он проспал весь день.
Назад Степан возвращался очень быстро, и вход в "свою" трубу нашел сразу, но слегка помешкал: лезть туда было страшно, словно в берлогу зверя. Наконец, решившись, он пополз. Каждая минута была дорога, он спешил изо всех сил.
Опустившись на ту же скамью, Степан оглянулся и облегченно вздохнул — все было на месте. Крадучись, он подошел к повороту, долго оглядывался в обе стороны, затем, сбросив башмаки, побежал к лаборатории Макса Брауна.
И в ту же секунду Степан услышал грубый окрик:
— Стой!
…Возможно, Степан и профессор Браун смогли бы скрыться из подземного города, если бы не Балленброт. Он зашел в лабораторию профессора, обнаружил отсутствие Степана и поднял тревогу.
Избитый до беспамятства, Степан очнулся от прикосновения чьей-то руки.
— Не бойся, милый, — сказал кто-то тихо и ласково. — Ведь я не враг тебе…
Степана поразили не интонации — сочувственные и грустные, — и даже не то, что голос был женский. Он услышал невыразимо дорогие звуки родной речи.
"Свои! Свои!", — думал он с радостью.
Над ним склонилось несколько человек — бледных, измученных. Женщина бинтовала ему голову.
Да, это были свои, но на чужой земле, в фашистском подземном городе… Степан осмотрелся вокруг. Помещение размером с лабораторию профессора Брауна. Ослепительно белые стены. Тяжелая металлическая дверь с крошечным окошком. Низко нависший потолок…
Степан понял, что он в нижнем этаже, среди "экспериментального материала", и что отсюда выхода нет. Все его существо восстало против этой обреченности. Выход должен быть! Выломать стальную дверь, устроить бунт, захватить весь подземный город! Все что угодно, но не отдать жизни даром! И в том, что вокруг находятся свои люди, единомышленники, — залог успеха.
Степану хотелось слышать русскую речь, и он торопливо расспрашивал, как эти люди попали сюда, давно ли с воли, что тут творится!
Понимали его вопросы все — Степан это видел, — но отвечала все та же изможденная женщина с серыми глазами; Она не знала, что творится на поверхности земли. Почти все узники этой камеры долгое время проработали в подземном авиационном заводе "Юнкере", где-то в Силезии, и совсем недавно, ночью, в закрытых автомашинах были перевезены сюда. Никто не знал, зачем их привезли, но все заметили, что путешествие на машинах было длительным и что фашисты-охранники чем-то встревожены. По длинному полутемному коридору пленников привели в эту камеру. Каждый день отбирают по нескольку человек и уводят. Больше эти люди не возвращаются.
Степан чувствовал, что Екатерине Васильевне — так звали женщину — хочется еще о чем-то рассказать или спросить. О чем именно — он понял, когда сквозь стену донесся приглушенный стон. На лбу женщины тревожно поднялись складки, она вопросительно взглянула на Степана, стараясь понять, откуда эти звуки. Все, находившиеся в камере, прислонив к уху ладонь или прижавшись к стене, также тревожно вслушивались. Вот стон раздался еще раз — уже совсем обессиленный, жалобный. И вновь настала тишина.
Женщина, лежавшая ближе всех к двери, вдруг вскочила на ноги.
— Езус-Мария! — зашептала она. — Люди, это кричала Марыля. Нас всех ждет смерть! Смерть!
Она впилась зубами в стиснутые кулаки и затряслась от беззвучных рыданий.
Степан видел, как побледнела Екатерина Васильевна, как вздрогнул и опустил голову изможденный седой мужчина… Любой ценой надо было приободрить этих людей.
— Вы ошибаетесь! — сказал Степан, приподнявшись с пола. Красная Армия уже заняла Берлин, через несколько дней наши будут здесь. Мы будем жить!
Он выдумал все это, не зная, как близок был к истине и не ожидая, что его ложь вызовет такую бурю. К нему бросились все, плача и смеясь, расспрашивали на разных языках.
Больше всех ликовала Екатерина Васильевна:
— Ну, милый, говори же! — тормошила она Степана. — Ты видел наших? Когда взяли Берлин? Нас, наверное, потому и вывезли, чтобы не освободила Красная Армия?
Степан, чувствуя, что острая тоска все сильнее сжимает ему сердце, рассказывал о том, как мимо фермы, па которой он якобы работал, стали проезжать обезумевшие гитлеровцы, крича "Берлин капут!", как прилетели советские самолеты и разбомбили фашистскую танковую колонну, как он решил бежать навстречу Красной Армии, чтобы указать летчикам военный завод, как его поймали, скрутили и привезли сюда.
Степан вспомнил даже о листке орешника, который положил в карман, чтобы показать профессору. Листок был цел — маленький, увядший, но для людей, которые много месяцев не видели солнца, не дышали чистым воздухом, этот листок был самым убедительным доказательством.
Степана заставляли рассказывать еще и еще, пока сам он, придумывая новые детали, почти поверил в свою выдумку.
Рассказывая, он чувствовал невыносимую боль в голове и во всем теле, но еще больнее было от сознания, что, может быть, напрасно взбудоражил людей, заставил поверить себе. Особенно стыдно ему было перед Екатериной Васильевной. Она трогательно ухаживала за ним: подстелила свое пальто — единственное, что у нее осталось, и, тихо поглаживая его волосы, говорила:
— Спи! Отдохни. Ты весь избит.
Но Степан не уснул. Выждав, пока замолк шепот людей, взволнованных возможностью близкого освобождения, он приподнялся на локте и едва слышно прошептал Екатерине Васильевне на ухо:
— Простите меня… я… я все врал.
Екатерина Васильевна ничего не спросила, только глаза ее наполнились тоской, а уголки губ горестно опустились. Она вмиг как-то постарела, — только теперь Степан заметил, что у нее на висках серебрится седина. Покачав головой, она так же тихо ответила:
— Я это чувствовала. Но листок… — она вздохнула. — Факту трудно не верить. Я очень обрадовалась! Ведь у меня есть дочка. Я знаю, я верю, что она жива…
Екатерина Васильевна бережно вынула из кармана фотографию, тщательно завернутую в плотную бумагу.
— Вот посмотри: это было давно, сейчас ей уже шесть лет.
Маленькая девочка с лентой в легких, пышных волосах, прижавшись к красивой женщине, испуганно смотрела с картона. У женщины взгляд был задорный и лукавый.