Матросская тишина (сборник) - Лазутин Иван Георгиевич. Страница 63
— Сикорскому в этом году, кажется, будет шестьдесят?
— В октябре. Он уже поговаривает о юбилейном банкете в «Праге». Даже вскользь намекает, каких он ждет подарков от коллег.
— Будем оформлять на него документы для проводов на заслуженный отдых. Сразу же, как только выйдет из больницы.
— Он это примет как удар.
Прокурор пальцами ткнул в раскрытую папку с делом по ограблению квартиры по улице Станиславского.
— А это не удар в спину Валерия Воронцова? От таких ударов иногда не поднимаются на ноги. — Видя ухмылку на лице Ладейникова, спросил: — Чего улыбаешься?
— Вспомнил из жизни Сикорского смешной эпизод, который стоит в одном ряду с исчезающими из его цветника розами и гладиолусами.
— Что это за эпизод?
— Напрягите свое воображение… — Ладейников рассеянно смотрел в окно, словно о чем-то вспоминая. — Москва, конец декабря, ночь морозная, лунная… По Крымскому мосту, потеряв надежду поймать такси, почти бежит наш Сикорский. Задержался в гостях. На нем модная меховая куртка и новая ондатровая шапка. И вдруг на середине моста его останавливают трое. Лет по шестнадцать-семнадцать акселераты. Попросили папиросу. Сикорский оказался некурящий. Один из акселератов эдаким ломающимся баском скомандовал: «Раз нет папирос — давай шапку и снимай куртку!..»
— Ну и что — снял?
— Не только лишился шапки и куртки, но больше недели ходил с огромным синяком под глазом. Однажды, уже спустя год, признался, что после этого случая в каждом встречном подростке с ломающимся баском видел одного из своих грабителей.
— Так и не нашли их?
— К сожалению, нет.
— Когда это было?
— Лет пять назад. Вы тогда работали в городской прокуратуре.
— Ты думаешь, что это могло повлиять на то, что Сикорский согласился с мерой пресечения, вынесенной капитаном милиции Колотиловым?
— Думаю, что злой заквас в душе Сикорского сработал против Воронцова, и он не стал изменять меру пресечения. Аукнулась морозная лунная ночь на Крымском мосту. А уж если говорить по строгому счету, то нельзя забывать, что санкцию на заключение Воронцова под стражу давал Гаранин, ваш заместитель.
— Пошел на поводу у Сикорского. Конечно, Сикорский в прокуратуре работает тридцать лет, а Гаранин в ней еще салажонок, — как бы оправдывал своего заместителя прокурор. — Я уже говорил с Гараниным об этой санкции. Молчит.
— Если Гаранин молчит, то на предстоящем совещании об этой санкции буду говорить я. Это недопустимо, Николай Егорович! Такой перехлест.
— Я тебя поддержу. Только не горячись.
— Я свободен? — Ладейников встал и взял со стола папку.
— Да. Постарайся с этим делом уложиться в сроки. Постановление об изменении меры пресечения Воронцову приготовь не откладывая.
— Я напишу его сейчас.
Не успел Ладейников сесть за стол в своем кабинете, как затрещал телефон. Звонила Эльвира. Он узнал ее сразу же, по голосу. Томимая неизвестностью, она не выдержала и позвонила следователю, как только переступила порог своей квартиры.
— Что случилось? — спросил Ладейников.
— Товарищ следователь, вы меня извините, но я хочу спросить вас, какую меру пересечения вам велел написать прокурор?
— Что-что?! — сдерживая смешок, спросил Ладейников.
Эльвира повторила свой вопрос, стараясь отчетливо, почти по слогам, произнести слова «мера пересечения». И, не дождавшись ответа, догадавшись, что следователь над чем-то приглушенно смеется, взмолилась:
— Товарищ следователь, я вас очень прошу, если нужно — все наши ребята дадут подписку, что Валерий не только из Москвы, он даже со своей улицы, кроме булочной и гастронома, не сделает и шага!.. Вы мне верите или нет?.. Вы меня слышите, товарищ следователь?
— Слышу вас…
— А когда вы выпустите Валерия из этого вашего… изолятора?
— Когда оформлю документы, — сухо прозвучал ответ Ладейникова. — Вы меня извините, но у меня больше нет времени разговаривать с вами. Я должен срочно выехать.
Еще с минуту держала Эльвира прижатой к уху телефонную трубку, из которой неслись короткие резкие гудки. Рухнув на тахту, она закрыла ладонями глаза, и в голове ее еще долго, до исчезновения реального смысла, клубились два этих нелепых слова: «Мера пересечения… Мера пересечения… Господи, хоть бы не забыть их… Выпустят, как только оформят документы…»
— Ну что, доченька, сказал следователь? — участливо спросила Наталья Андреевна. Из соседней комнаты она слышала весь разговор дочери со следователем.
Эльвира открыла глаза, и ее рассеянный, невидящий взгляд остановился на матери.
— Меру пересечения Валерию изменят. Так сказали прокурор и следователь.
Глава двадцать пятая
Страшное дело неволя. Пожалуй, из всех бед, обрушивающихся на человека, оковы ее самые тяжкие, вязкая паутина ее самая прилипчивая и неразрывная. Неволя томит дух, вырывает человека из его привычной среды окружения, ломает весь устоявшийся ритм жизни, рушит планы, сжигает мечту, по новому, печальному кругу обращает весь ход мыслей… Да разве только человек? Все живое, попадая в роковой круг неволи, несет на себе печать страданий. Муха, залетевшая в сети паутины, бьется изо всех сил, чтобы вырваться на свободу, бьется до тех пор, пока муки ее не оборвет прожорливый паук. Ласточка, случайно залетевшая на чердак с застекленным окном, делает бесконечные круги под кровлей, с разлету бьется о стекло грудью, падает, потом, отдышавшись и придя в себя, находит в себе новые силы для взлета, снова набирает дистанцию для того, чтобы в десятый, в сотый, а может быть, в тысячный раз удариться грудью и головой в стекло, чтобы снова рухнуть на пол… И так до тех пор, пока бьется ее сердце, пока крылья птицы поднимают в воздух легкое полуразбитое тело. Несмышленыш ежонок, еще не приученный матерью к земным опасностям, попадая в глубокую ямку, бьется за свою жизнь и за свою свободу до тех пор, пока двигаются его ножки и пока в нем не убит инстинкт борьбы за жизнь.
А человек?.. Являясь венцом природы, в силу своего предназначения он рожден свободным и для свободы. И когда этот высший принцип его бытия нарушен, он становится страдальцем. Неволя легче переносится борцами, революционерами, праведниками, кто в борьбе за осуществление своих светлых идеалов сам разумно обрекает себя на возможность неволи. И этот тяжкий крест они несут достойно, закаляя свой дух и волю, веруя в то, что груз личной неволи они несут во имя солнца народной свободы. Но это удел немногих, удел борцов и первопроходцев. Обычный же, заурядный человек, который, просыпаясь, встречает свободное утро жизни как нечто навсегда дарованное ему в силу рождения самим естеством и принимая эту свободу как неотъемлемое и обязательное, потерю ее переживает болезненно, глубоко, с душевными муками.
И все-таки из всех неволь самая мучительная, самая тягостная — тюрьма. Она является своего рода отстойником нравственной надломленности, жестокости и нечистоплотности. И когда в нее человек попадает случайно, по нелепому стечению роковых обстоятельств, не являющихся характерными для его образа жизни, а чаще всего даже чужеродными в поведении человека, то тюремная неволя ложится на душу тяжелым могильным камнем. И давит… давит… Леденит душу, гоняет по одному и тому же заколдованному кругу мысль, в сотый раз раскладывает по косточкам деяние, за которое человека посадили в тюрьму.
Декабристы в ответном послании Пушкину могли твердо сказать:
…Но будь спокоен, бард, цепями,
Своей судьбой гордимся мы,
И за затворами тюрьмы
В душе смеемся над царями.
Во всякой уголовной тюрьме всех времен и всех народов не нашлись и никогда не найдутся такие кремневые души, на которых можно высечь огненные искры этих рыцарских слов. Недаром Герцен, говоря о подвиге декабристов, назвал их легендарными «Ромулами и Рэмами, вскормленными молоком львицы…».
Страшна тюрьма не только тем, что в стенах своих, холодных, зарешеченных, имеющих свои, только ей свойственные запахи и звуки, она, как в склепе, отторгает человека от солнца, от природы, от родных и близких, но весь ужас ее заключен еще и в том, что почти на каждом ее обитателе стоит печать проклятия: убийца, насильник, вор, мошенник, грабитель, взяточник, клеветник, хулиган… И когда в это нравственно надломленное скопище попадает невинная душа, занесенная циклоном случая, то как она страдает!..