Кого я смею любить. Ради сына - Базен Эрве. Страница 32

стоял передо мной с невозмутимым и все же искаженным лицом. Отпустив Берту, он наполнил два стакана

водой, добавив туда несколько капель мятной настойки.

— Выпейте, — сказал он нам почти строго.

Берта выпила. Я тоже, добавив туда два кусочка сахара, — и это обстоятельство словно успокоило

Мориса. Но грохот сапог на лестнице, стук чего-то тяжелого, наткнувшегося на перила, снова насторожили

меня: гроб спускали в гостиную, куда Натали, до конца борясь за соблюдение приличий, не преминет принести

четыре свечи, распятие и веточку вербы в блюдце. Я взяла Берту за руку и утащила ее в парк.

Но тут большая вишня напомнила мне всеми своими цветами о том, что, по собственным маминым

словам, она была посажена в год ее рождения, росла вместе с ней, выкидывая ветку за веткой, и, несмотря на

свои наросты и сгустки камеди, пережила ее. Высокая трава, в которой наполовину утонули столбы забора,

радость воробьев, шмыгающих с соломинкой в клюве под балки нашего дома, лихо распушенный хвост белки,

стрелой взлетающей по стволу каштана, показались мне неуместными. Залука, которую мама не слишком

любила, не носила по ней траура.

* * *

Та же солнечная погода стояла назавтра, в день похорон, о которых не возвестил ни один колокол. На них

не было почти никого. Из Нанта прислали судью, хромого товарища прокурора, трех адвокатов, в том числе

мэтра Шагорна, поверенного с консервного завода и еще одного, от галетной фабрики. Из поселка пришли

только нотариус, его заместитель и доктор Магорен, все трое явно смущенные. Кроме дам Гомбелу, которые

наверняка подвергнутся осуждению, каждый из них пришел сюда по долгу службы, чтобы похоронить мадам

Мелизе, жену мэтра Мелизе, а не Изабель Гудар, бывшую Дюплон, мою мать.

По этой же самой причине я ожидала отсутствия Натали, прикрытого предлогом, который никого не ввел

в заблуждение.

Я побуду с Бертой. Она прямо как собака, потерявшая хозяина. Она не сумеет себя правильно держать.

Ее торжественная сдержанность, широкое крестное знамение, которым она, стоя на пороге, осенила себя

при отправлении процессии, выдали ее еще больше. Это тело, уступившее Морису, она оставляла ему в удел,

для себя же приберегала остальное: беспечную, беспутную душу своей Бель, которую она будет защищать

горячими девятидневными молитвами, чтобы умилостивить Высший суд.

Я не видела, как она вернулась в дом. Я сидела в “Ведетте”, рядом с Морисом, сразу позади фургона. Еще

три машины завершали кортеж, и ничто менее не походило на настоящие похороны — медленные шествия со

строгим соблюдением очередности, при которых как ветром сдувает шляпы с голов, а весь поселок застывает на

пороге своих домов, — чем это траурное ралли, за две минуты домчавшееся до пустого кладбища, где к нам

неожиданно присоединились месье Мелизе-отец и его секретарша, внимательно следившая за тем, чтобы не

испачкать туфли синеватой глиной, выбрасываемой лопатой могильщика.

— Давай! — шепнул шофер, раскрывая заднюю дверь фургона.

Гроб тотчас вынули, спустили на веревках, царапая стенки могилы, откуда выкатились два-три плоских

камня, которыми нашпигована наша земля, и звонко ударились о крышку. Я оцепенела, закутавшись в свою

черную одежду, несмотря на солнце. Присутствующие переглядывались в нерешительности, пораженные

отсутствием церемониала, успокаивающего самую глубокую нашу тревогу и убеждающего нас в том, что конец

еще не конец, раз он, от начала панихиды до “Ныне отпущаеши”, не дает Богу отвлечься. Распорядитель

немного снял напряжение, раздав им розы, и все прошли гуськом, бросая их в могилу, вслед за нами. Морис

сделал это старательно, словно целясь. Моя упала сама собой, постыдно выроненная. В силу привычки доктор

Магорен махал своим цветком, как кропилом, и от этого с розы облетели лепестки. Хромой товарищ прокурора,

которому мешали трость и шляпа, уронил свой цветок и не стал подбирать. Меня взяли под руку и отвели

немного поодаль, на гравиевую аллею, усеянную одуванчиками. Подняли оброненную мною повязку.

Пожимали мне руку, после Мориса, унижавшегося благодарностями.

— Ты знаешь, для нее это избавление! — сказала мадам Гомбелу, целуя меня.

Мэтр Тенор был так же неловок, потрепал меня по руке, повторив ту же глупую фразу:

— Ты знаешь, для нее это…

Избавление, да, я знаю. И знаю также, что он сам испытывал чувство не меньшего избавления и пришел

он, чтобы дать это понять своему драгоценному сыну, еще одному избавленному. Без слез, — что, возможно,

даст пищу для пересудов, — я торопилась предаться своему горю дома, покинуть это кладбище, на котором

мамы не было, так же как и бабушки, тоже похороненной на участке Мадьо. Настоящая могила наших близких

— это их дом, где их жизнью пропитаны комоды, наполненные их бельем, предметы, которые навязывают нам

их вкус, воздух, еще отзывающийся эхом их кашля. Настоящей маминой могилой будет Залука под флюгером в

форме креста.

— Ну, пошли! — сказала наконец мадам Гомбелу, ждавшая нас, так как ей не улыбалось возвращаться

пешком.

— Я подвезу вас, — сказал Морис, раздражающий своей вежливостью и достоинством.

Машины трогались с места в ворчливом безразличии моторов. Наша уехала последней, нагнала старую

“Рено” доктора Магорена, затем “Симку” мэтра Шагорна. В Кло-Буреле дамы Гомбелу вышли, снимая перчатки.

Морис молча наклонил голову и молча довез меня до гаража. Над крышей поднимался серый дымок, чуть

отклоняясь к востоку. Я вошла в кухню, залитую тишиной. Берта, утирая глаза, сосала леденец. Натали, держа

требник в вытянутых руках, читала службу по усопшим.

— Мы будем обедать, когда вы скажете, мадам Мерьядек, — сказал Морис, не останавливаясь.

Тогда Натали, закрыв молитвенник, подошла ко мне и вынула шпильки, поддерживавшие мою вуаль.

— Он не сказал тебе, когда уезжает? — спросила она тихим шепотом.

Я медленно покачала головой, не подумав удивиться ни этой спешке, ни даже самому вопросу.

XXI

В тот же день перемирие было нарушено; положение начинало портиться, еще быстрее, чем мама в

могиле. Туда, где пристала лишь подавленность, вклинивалась завуалированная язвительность; затем, все так

же в рамках приличия, разгорелась битва. В несколько часов Залука превратилась в арену скрытых стычек

Мориса и Натали, старавшихся ничем не выдавать своих подлинных чувств и настоящих целей, цепляясь за

жалкие аргументы и ничтожные юридические вопросы.

В полдень Морис снова спустился. Он переменил костюм, оставив только черный галстук. Он уселся

перед тарелкой с вареной картошкой (великий траур — великий пост), и масленка при общем молчании

переходила из рук в руки. На второе был только творог, которого мы все терпеть не могли. Проглотив

последнюю ложку, Морис наконец раскрыл рот:

— Простите, мадам Мерьядек, я никак не найду адреса месье Дюплона. Мне же надо его известить.

— Уже, — сказала Натали. — Я отдала письмо почтальону.

— Ах, вот как! — отозвался Морис, и брови его нахмурились.

Он свернул салфетку и встал. Его рука попыталась походя коснуться моей, но безуспешно. Вскоре шум

его шагов, снующих между серой и голубой комнатами, все нам объяснил. Натали застыла, сложив руки на

груди, напрягши слух:

— Он переносит свои вещи к твоей матери, — сказала она.

Нат сурово смотрела на меня, словно я была за это в ответе. Ее брыли тряслись. Неуверенность,

стремление не нарушать святости сегодняшнего дня, присутствие Берты не давали ей закричать: “Да кто он

такой, что он теперь собирается делать в Залуке? Пусть убирается!” Но я ее очень хорошо понимала, с

полуслова. Я тоже поднялась наверх, Берта — за мной по пятам. Натали последовала за нами, улыбаясь: