Возвращение с Западного фронта (сборник) - Ремарк Эрих Мария. Страница 54
– Ослеп, что ли, медведь косолапый? – рычит чей-то бас.
– А я почем знаю, что ты разлегся здесь, баран чертов, – огрызаюсь я с досадой. Наконец нахожу спокойное местечко.
Прохладный ветерок, приятно освежающий после трактирного чада, темные скаты крыш, кроны деревьев, тишина и идиллическое журчание, я мочусь… Подходит Альберт и становится рядом. Светит луна. Струйки поблескивают, как чистое серебро.
– Хорошо, Эрнст, а? – говорит Альберт.
Я молча киваю. Мы еще долго стоим и смотрим на луну.
– И подумать только, Альберт, что вся эта мерзость позади!
– Да, Эрнст, черт побери.
За нами – хруст и треск. Из кустов доносится подавленно-ликующее взвизгивание девушек. Ночь, как гроза, заряженная прорвавшейся жизнью; дико и горячо зажигается жизнь о жизнь.
Кто-то стонет в саду. В ответ раздается смешок. С сеновала спускаются две тени. На лестнице стоят двое. Мужчина, точно взбесившись, зарывается лицом в юбки девушки и что-то лепечет. Она хрипло смеется, и смех ее словно щеткой царапает по нервам. Мурашки пробегают у меня по спине. Как это близко одно и другое: вчера и сегодня, смерть и жизнь.
Из темноты сада показывается Тьяден. Он обливается потом, но лицо его сияет.
– До чего ж хорошо, ребятки, – говорит он, застегивая куртку. – Чувствуешь по крайней мере, что жив.
Мы огибаем дом и натыкаемся на Вилли Хомайера. Он развел на капустных грядах большой костер и бросил в него несколько полновесных пригоршней картофеля, свой трофей. Мирно и мечтательно сидит он в одиночестве перед огнем и дожидается, пока испечется картошка. Возле него несколько раскупоренных коробок американских мясных консервов. Собака лежит рядом и внимательно следит за ним.
Языки пламени бросают медный отсвет на рыжие волосы Вилли. Снизу, с лугов, поднимается туман. Мерцают звезды. Мы подсаживаемся к нему и достаем из огня картофелины. Шелуха обгорела дочерна, зато золотистая мякоть рассыпчата и ароматна. Мы хватаем мясо обеими руками и едим его, с увлечением мотая головой из стороны в сторону, словно играем на губной гармонике. Отвинчиваем от фляжек алюминиевые стаканчики и наливаем водку.
Как вкусна картошка! Правда ли, что земля вертится? Где мы? Может, мы снова сидим мальчишками на поле и целый день выбираем из крепко пахнущей земли картофель, чувствуя за своими спинами краснощеких девушек в выцветших голубых платьях и с корзинами в руках? О вы, костры нашей юности! Белые клубы дыма тянулись над полем, потрескивало пламя, а кругом – тишина… Картофель поспевал последним, к тому времени уже все бывало убрано, земля лежала, раскинувшись во всю ширь. Ясный воздух, горький, белый, любимый дым, последняя осень. Горький дым, горький аромат осени, костры нашей юности. Клубы дыма плывут, плывут и уплывают… Лица товарищей, мы в пути, война кончилась, так странно растаяло все, и вот – снова костры, и печенный в золе картофель, и осень, и жизнь…
– Эх, Вилли, Вилли…
– Что, здорово придумал? – спрашивает он, поднимая глаза. В обеих руках у него полно мяса и картошки.
Ах ты, голова баранья, ведь я совсем не о том…
Костер догорел. Вилли обтирает руки о штаны и складывает ножик. В деревне тихо, только лают собаки. Не слышно ни взрыва снарядов, ни дребезжания артиллерийских повозок, ни даже осторожного поскрипывания санитарных машин. Ночь, в которую умрет гораздо меньше людей, чем в любую ночь за эти все четыре года.
Мы возвращаемся в трактир. Веселье уже притихло. Валентин сбросил куртку и сделал несколько стоек на руках. Девушки хлопают, но Валентин недоволен. Он с грустью говорит Козоле:
– Когда-то, Фердинанд, я был неплохим акробатом. Ну а теперь хоть в ярмарочный балаган иди, да и то не знаю, возьмут ли! «Партерный акробат Валентин» – это был аттракцион! А сейчас куда я гожусь со своим ревматизмом? Кости не те.
– Да ты радуйся, что они целы, – говорит Козоле и ударяет кулаком по столу. – Вилли, музыку!
Хомайер с готовностью начинает бить в барабан и бубны. Настроение снова поднимается. Я спрашиваю Юппа, как ему понравилась толстуха. Он пренебрежительно машет рукой.
– Вот так так! – говорю я, ошарашенный. – Быстро это у тебя.
Юпп морщится:
– Понимаешь, я думал, что она меня любит. А она? Деньги, негодяйка, потребовала. Вдобавок я себе еще и колено расшиб об этот чертов стол, да так здорово, что едва хожу.
Людвиг Брайер сидит у стола бледный, молчаливый. Собственно говоря, ему давно следовало бы спать, но, видно, он не хочет уходить отсюда. Рука его заживает хорошо, и с дизентерией тоже полегче немного. Но он по-прежнему замкнут и невесел.
– Людвиг, – говорит Тьяден захмелевшим голосом, – пойди в сад. Это от всего помогает.
Людвиг отрицательно мотает головой и вдруг сильно бледнеет. Я подсаживаюсь к нему.
– Ты разве не рад, Людвиг, что мы скоро будем дома? – спрашиваю я.
Он встает и уходит. Я совершенно не понимаю его. Немного погодя выхожу за ним в сад. Он один. Я больше его ни о чем не спрашиваю. Мы молча возвращаемся назад.
В дверях сталкиваемся с Леддерхозе. Он собирается улизнуть в обществе толстухи. Юпп злорадно ухмыляется:
– Сейчас она ему преподнесет сюрпризец!
– Не она ему, а он ей, – говорит Вилли. – Уж будьте покойны: Артур грошика из рук не выпустит.
Вино льется по столу, лампа чадит, юбки девушек развеваются. Какая-то теплая усталость укачивает меня, предметы приобретают расплывчатые очертания, как это иногда бывает с осветительными ракетами в тумане; голова медленно опускается на стол… Ночь, как чудесный экспресс, мягко мчит нас на родину; скоро мы будем дома.
В последний раз построились мы на казарменном дворе. Кое-кто из нашей роты живет поблизости. Этих отпускают. Остальным предлагается на свой страх и риск пробираться дальше. Поезда идут настолько нерегулярно, что группами нас перевозить не могут. Настал час расставанья.
Просторный серый двор слишком велик для нас. Унылый ноябрьский ветер, пахнущий разлукой и смертью, метет по двору. Мы выстроились между столовой и караулкой. Больше места нам не требуется. Широкое пустое пространство будит тяжкие воспоминания. Незримо уходя в глубь двора, стоят бесконечные ряды мертвецов.
Хеель обходит роту. За ним беззвучным строем следуют тени его предшественников. Вот истекающий кровью, хлещущей из горла, Бертинк, с оторванным подбородком и скорбными глазами; полтора года он был ротным командиром, учитель, женат, четверо детей; за ним – с зеленым, землистым лицом Мюллер, девятнадцати лет, отравлен газами через три дня после того, как принял командование; следующий – Редеккер, лесовод, через две недели взорвавшимся снарядом был живьем врыт в землю. А там уже бледнеет отдаленнее Бютнер, капитан, выстрелом в сердце из пулемета убит во время атаки; дальше, уже безымянные призраки, – так они все далеки, – остальные: семь ротных командиров за два года. И свыше пятисот солдат. Во дворе казармы стоят тридцать два человека.
Хеель пытается сказать на прощание несколько слов. Но у него ничего не получается, и он умолкает. Нет на человеческом языке слов, которые могли бы устоять перед этим одиноким, пустынным казарменным двором, где, вспоминая товарищей, молча стоят редкие ряды уцелевших солдат и зябнут в своих потрепанных стоптанных сапогах.
Хеель обходит всех по очереди и каждому пожимает руку. Подойдя к Максу Вайлю, он, поджав губы, говорит:
– Ну вот, Вайль, вы и дождались своего времечка.
– Что ж, оно не будет таким кровавым, – спокойно отвечает Макс.
– И таким героическим, – возражает Хеель.
– Это не все в жизни, – говорит Вайль.
– Но самое прекрасное, – отвечает Хеель. – А что ж тогда прекрасно?
Вайль с минуту молчит. Затем говорит:
– То, что сегодня, может быть, звучит дико: добро и любовь. В этом тоже есть свой героизм, господин обер-лейтенант.
– Нет, – быстро отвечает Хеель, словно он уже не раз об этом думал, и лоб его страдальчески морщится. – Нет, здесь одно только мученичество, а это совсем другое. Героизм начинается там, где рассудок пасует: когда жизнь ставишь ни во что. Героизм строится на безрассудстве, опьянении, риске – запомните это. С рассуждениями у него нет ничего общего. Рассуждения – это ваша стихия. «Почему?.. Зачем?.. Для чего?..» Кто ставит такие вопросы, тот ничего не смыслит в героизме…