Возвращение с Западного фронта (сборник) - Ремарк Эрих Мария. Страница 61

Наконец он уходит.

– Кто это? – разочарованно спрашиваю я.

Сосед-артиллерист хорошо осведомлен:

– Председатель Совета рабочих и солдатских депутатов. В прошлом, кажется, зубной врач.

– Гм, – мычит Вилли и разочарованно вертит по сторонам рыжей головой. – Чертовщина какая-то! А я-то думал, идем к вокзалу, а оттуда прямехонько на Берлин.

Выкрики из толпы становятся все громче, все настойчивей. Требуют бургомистра. Его подталкивают к лестнице.

Спокойным голосом бургомистр заявляет, что все требования будут внимательнейшим образом рассмотрены. Оба спекулянта стоят рядом с ним и трясутся. Они даже вспотели от страха, хотя их никто не трогает. На них, правда, покрикивают, но никто не решается первым поднять на них руку.

– Ну что ж, – говорит Вилли, – по крайней мере хоть бургомистр не трус.

– А он привык, – откликается артиллерист, – его каждые два-три дня вытаскивают…

Мы изумлены.

– Часто у вас такие истории происходят? – спрашивает Альберт.

Артиллерист кивает:

– Видишь ли, с фронта все время прибывают новые войска и все по очереди воображают, что именно они должны навести порядок. На этом обычно дело и кончается…

– Непонятно, – говорит Альберт.

– Вот и я ничего не понимаю, – соглашается артиллерист, зевая во всю глотку. – Я думал, что все это будет иначе. А теперь адью, ребята, покачусь-ка я в свой клоповник. Самое правильное.

За ним следуют другие. Площадь заметно пустеет. Говорит второй депутат. Он тоже призывает к спокойствию. Руководители сами обо всем позаботятся. Они уже за работой, говорит он, указывая на освещенные окна. Лучше всего, мол, разойтись по домам.

– Черт побери, и это все? – говорю я с досадой.

Мы кажемся себе чуть ли не смешными: чего ради мы потащились за всеми? Что нам нужно было?

– Дерьмо, – говорит Вилли разочарованно.

Пожимаем плечами и лениво плетемся дальше.

Некоторое время мы еще бродим по улицам, затем прощаемся. Я довожу Альберта до дому и остаюсь один. Странное чувство охватывает меня: теперь, когда я один и рядом нет моих товарищей, мне начинает казаться, что все вокруг тихо заколебалось и утрачивает реальность. Все, что только сейчас было прочно и незыблемо, вдруг преображается и предстает передо мной в таком поражающе новом и непривычном виде, что я не знаю, не грезится ли мне все это. На самом ли деле я здесь? На самом ли деле я дома?

Вот лежат улицы, спокойные, одетые в камень с гладкими, поблескивающими крышами, без зияющих дыр и трещин от разрывов снарядов; нетронутые, громоздятся в голубой ночи стены домов, темные силуэты балконов и шпилей словно вырезаны на густой синеве неба, ничто не изгрызено зубами войны, в окнах все стекла целы, и за светлыми облаками занавесей живет под сурдинку особый мир, не тот ревущий мир смерти, который так долго был моим.

Я останавливаюсь перед домом, нижний этаж которого освещен. Едва слышно доносятся звуки музыки. Шторы задернуты только наполовину. Видно, что происходит внутри.

У рояля сидит женщина и играет. Она одна. Свет высокой стоячей лампы падает на белые страницы нот. Все остальное тает в многокрасочном полумраке. Здесь тихо и мирно живут диван и несколько мягких кресел. На одном кресле спит собака.

Как зачарованный гляжу я на эту картину. И только когда женщина встает из-за рояля и легкой, бесшумной походкой идет к столу, поспешно отступаю. Сердце колотится. В слепящем сверкании ракет, среди развалин разрушенных снарядами прифронтовых деревень я почти забыл, что все это существует, что могут быть целые улицы мирной, укрывшейся за стенами жизни, где ковры, тепло и женщины. Мне хочется открыть дверь, войти и свернуться калачиком в мягком кресле, хочется погрузить свои руки в тепло, чтобы оно залило меня всего с головы до ног, хочется говорить без конца и в тихих глазах женщины растопить и забыть все жестокое, бурное, все прошлое, мне хочется уйти от него, сбросить его с себя, как грязное платье…

Свет в комнате гаснет. Бреду дальше. И ночь вдруг наполняется глухими зовами и неясными голосами, картинами прошлого, вопросами и ответами.

Я выхожу далеко за город и взбираюсь на вершину Клостерберга. Внизу, весь в серебре, раскинулся город. Луна отражается в реке. Башни словно парят в воздухе, и непостижимая тишина разлита кругом.

Я стою некоторое время, потом иду обратно, опять к улицам, к жилью. Дома я бесшумно, ощупью поднимаюсь по лестнице. Старики мои уже спят. Я слышу их дыхание: тихое дыхание матери и хриплое – отца. Мне стыдно, что я вернулся так поздно.

В своей комнате я зажигаю свет. На кровати постлано ослепительно свежее белье. Одеяло откинуто. Я сажусь на постель и задумываюсь. Потом я чувствую усталость. Машинально вытягиваюсь и хочу накинуть на себя одеяло. Но вдруг вскакиваю: я совершенно забыл, что надо раздеться. Ведь на фронте мы никогда не раздевались. Медленно стаскиваю с себя куртку и ставлю в угол сапоги. И тут замечаю, что в ногах кровати лежит ночная рубашка. О таких вещах я и вовсе забыл. Я надеваю ее. И вдруг, когда я, голый, дрожа от холода, натягиваю ее на себя, меня захлестывает какое-то незнакомое чувство. Я мну и ощупываю одеяло, я зарываюсь в подушки и прижимаю их к себе, я погружаюсь в них, в сон, и снова в жизнь, и ощущаю одно: я здесь, да, да, я здесь!

III

Мы с Альбертом сидим в кафе Майера у окна. Перед нами на круглом мраморном столике две чашки остывшего кофе. Мы сидим здесь битых три часа и все не можем решиться выпить эту горькую бурду. И это мы, привыкшие на фронте ко всякой дряни. Но в этих чашках, наверное, отвар каменного угля, не иначе.

Занято всего три столика. За одним какие-то спекулянты уговариваются насчет вагона продовольствия, за другим супружеская чета углубилась в газеты, за третьим сидим мы и нежим свои отвыкшие от хорошей жизни задницы на красном плюше диванов.

Занавески грязные, кельнерша зевает, воздух спертый, и, в сущности, хорошего здесь мало, но для нас его – уйма. Мы уютно расположились, времени у нас хоть отбавляй, играет музыка, и мы смотрим в окно. Мы долго лишены были всего этого.

Мы сидим без конца. Вот уж все три музыканта складывают свои инструменты, а кельнерша в нетерпении все сужает и сужает круги около нашего столика. Наконец мы платим и выходим на вечерние улицы. Как чудесно не спеша переходить от витрины к витрине, ни о чем не думать и чувствовать себя независимым человеком!

На Штубенштрассе мы останавливаемся.

– Не зайти ли нам к Беккеру? – предлагаю я.

– Давай заглянем, – соглашается Альберт. – То-то удивится!

В беккеровской лавке мы провели часть наших школьных лет. Там можно было купить все, что душе угодно: тетради, рисовальные принадлежности, сачки для ловли бабочек, аквариумы, коллекции марок, подержанные книги и «ключи» к алгебраическим задачникам. У Беккера мы пропадали часами: у него мы украдкой курили и назначали первые тайные свидания с ученицами городской школы. Беккеру мы поверяли наши тайны.

Входим. По углам несколько школьников быстро прячут в согнутых ладонях дымящиеся папиросы. Мы улыбаемся и слегка подтягиваемся. Подходит продавщица и спрашивает, что нам угодно.

– Мы хотели бы поговорить с господином Беккером лично.

Девушка медлит…

– Не могу ли я заменить его?

– Нет, фрейлейн, – возражаю я, – вы не можете его заменить. Доложите, пожалуйста, господину Беккеру.

Она уходит. Мы с Альбертом переглядываемся и, довольные своей затеей, ждем, заложив руки в карманы. Вот будет встреча!

В дверях конторы звенит хорошо знакомый колокольчик. Выходит Беккер – щуплый, седенький и неопрятный, как всегда. Минутку он, прищурившись, глядит на нас, затем узнает.

– Смотрите-ка! – восклицает он. – Биркхольц и Троске! Вернулись, значит?

– Да, – живо откликаемся мы, ожидая, что тут-то и начнется.

– Вот и прекрасно! А что вам угодно? Сигарет?

Мы смущены. Мы, собственно, ничего не собирались покупать, нам это и в голову у не приходило.