Гуси-лебеди летят - Стельмах Михаил Афанасьевич. Страница 15

— Помучился, повозился дедушка возле машины, и она ожила: зачихала, загудела, задрожали и уехала. Она может ехать вперед и назад. Тогда посадил меня дедушка возле себя на кожаную подушку с пружинами, и мы начали наведываться к близкой и дальней родне. Что уж интересно было — и не спрашивай: люди везде выбегают посмотреть на чудо, женщины страшатся и крестятся, детвора бегом за нами лупит и на дармовщину, как может, цепляется сзади, собаки бегут стаей, под колеса бросаются, куры и гуси разлетаются, только пух и перья сыплются, а мы с дедом так уж гордимся и так подпрыгиваем на барских сидениях, как будто всю жизнь не слезали с автомобилей.

— И хорошо было ехать?

— И хорошо, и мягко.

— Может, и я когда-то покатаюсь на такой машине, — мечтательно улыбнулась Люба.

— И это может быть, если не побоишься, — пренебрежительно сказал я.

— А куда же вы дели свой автомобиль?

— У нас его хотели на дармовщину какие-то шпикулянты за мыло выцыганить. Они и просили, и пугали деда, мол, знаете, что вам будет, когда Пилсудский вернется? Бабушка уже и согласилась была взять за автомобиль десяток длинных брусков солдатского мыла, а дедушка сказал, что мы еще можем белой глиной стирать белье. Тогда на торг подоспел староста. Ему не машина была нужна, хотел содрать кожу с подушек. Такое сумасшествие очень разозлило дедушку, и он сказал, что грех драть шкуру с человека, а кожу с машины. А староста сказал, что он больше разбирается в грехах, чем тот, кто порезал на дрова фигуры апостолов. После этого дедушка ушел на совет, как ему быть, к дяде Себастьяну, а дальше сдал машину в уезд. И за это мы имеем благодарность от самой Революции.

— А у нашего деда Революция хорошего коня забрала, а взамен плохого дала.

— Потому что так надо было, — говорю я словами дяди Себастьяна, и девушка соглашается со мной, а дальше вспоминает, что мне пора рвать ягоды.

— Хочешь я тебя к самой лучшей черешне поведу? Ее тетя Василина зовет «песней».

— Почему же она ее так зовет?

— Потому что эти черешни очень хорошие, и на них дольше всего держится роса, как на тетиных песнях слезы.

Мы оба грустнеем, молча перелезаем через изгородь и травами, что бархатятся и бархатятся, идем к той черешне, которая дольше всего держит росы. Она, высокая и кудрявая, только несколько шагов отошла от леса и колышет в себе солнце, на ее ветвях красуются не отдельные ягоды, а целые веночки. Вот несколько таких веночков я принесу Марьяне вместо сережек.

— Лезь, — говорит мне Люба.

— Может, и тебя подсадить?

— Не надо, я буду землянику собирать. Насушим ее на зиму, так и простуда будет не страшна.

Девушка согнулась, выискивая в траве землянику, а я полез на черешню. Рвать ягоды на таком дереве — любота: потянешь веночек к себе — и в руке смеются рисованными щечками отборные черешни… Я и поныне, вспоминая деревья своего детства, думаю, что мало, ой как мало наши садоводы и селекционеры исследовали богатые сокровища природы и народной селекции…

Спустя какое-то время ко мне долетела песня про цвет-расцвет и о той любви, которую разбили враги. А когда отпечалилась песня, кто-то под корни деревьям, а дальше и на травы бросил такого веселья, что у меня и на черешне заплясали ноги. Я поднялся вверх, чтобы разглядеть, что делается внизу. В лесу, напевая себе, на солнечном кружочке извивалась в танце маленькая девичья фигура, ей, видно, никак не хотелось отходить от солнечного круга, подсвечивающего веселые босые ножки, и Люба кружилась и кружилась на нем, пока не упала на землю.

— Вот мы так собираем землянику на зиму!? — крикнул я с самой верхушки.

Девочка, как ошпаренная, вскочила на ноги, еще раз крутнулась вокруг себя, показала мне язык, засмеялась и крикнула:

— Не будь шкваркой!

— А ты не болтай!

— О, нашел болтунью! — засмеялась Люба. — Иди-ка лучше сюда.

— Зачем?

— Поможешь раздуть огонь.

— А зачем он тебе?

— Надо!

Я слез с черешни и пошел к шалашу. Недалеко от него на лесной пропаленной заплатке чернели угли и огарки. Люба, уже припав к земле, так дула на них, что из глаз текли слезы, но ее старания были напрасными.

— Подожди, девка, не вороши весь пепел. Вот мы поищем живой уголек. — Я палочкой расшевелил погасший костер и нашел, на радость Любе, уголек, на краю которого еще держалась точка огня. К нему мы приложили сухой берест, подули попеременно, берест затрещал, задымил и загорелся. Теперь уж нетрудно было разжечь костер.

— Вот мы и кулеша наварим, — Люба побежала в курень, вынесла оттуда котелок, таганок и мешочек с пшеном, в котором еще роскошествовал кусок старого сала.

— И ты умеешь кулеш варить? — удивился я.

— Да почему не умею, вот увидишь, какой будет вкусный, когда толченным салом заправлю…

И действительно, кулеш ее удался на славу. Усевшись на землю, мы ели его прямо из котелка, я нахваливал кухарку, а она стыдливо и радостно отмахивалась смуглой рукой, в которой держала зачерствевший житняк.

— И что тут такого: кулеш как кулеш! Вот борщ сварить — это дело более трудное.

— А ты умеешь?

— Со щавеля умею, а со свеклой и фасолью еще нет… А ты когда-нибудь белую трясогузку видел?

— Голубую видел, а белую — нет.

— А барсука?

— Тоже нет.

— А я видела несколько раз, нора его недалеко, и он вечерами высовывается из нее. Вылезет, постоит, послушает что делается вокруг, а потом начинает охотиться. Осенью он приходит в наш загон лакомиться яблоками.

Мы побежали посмотреть на барсучью нору, а потом Люба повела меня к кислице, где жила белая трясогузка.

Неразумная птица свила совсем низко гнездо и теперь сидела в нем на яйцах. Гнездо ее было такое маленькое, что весь хвостик трясогузки свисал над ним. Услышав шаги, птица повернула головку к нам, притаилась, а в ее крохотном черном глазу мелькнул страх. Мы подошли к самому дереву, но трясогузка не бросила свое гнездышко.

— Пойдем, Михайлик, — тихонько сказала Люба. — Пусть не смущается она. Я тебе еще покажу источник, пробившийся прямо из дуплистого пня…

Я и оглянуться не успел, как вечер осел на леса и начал укладывать на ночь цветы, из них то тут, то там свисали сонные бабочки. Мне не хотелось так быстро прощаться с Любой, которая успела нарвать и земляники, и щавеля, и венок сплела и себе, и своей подруге.

— Приезжай, Миша, и книгу хорошую привози, — попросила, прощаясь, девочка, в голосе ее звенела грусть. — Лошадь будет пастись, а мы что-то читать, и снова черешен нарвешь, не жалко доброму человеку.

— Тебе не страшно одной оставаться?

— Немного страшновато, — обвела взглядом леса. — Но вот-вот придет тетя Василиса или папа. А сейчас я в курень заберусь, чтобы никто, даже барсук, не видел меня, — повела длинными черными бровками, а над ними жалостно задрожали две печальные оборочки морщин.

Она провела меня за изгородь, еще и рукой махнула, когда я вскочил на лошадь. Проехав немного, я оглянулся. Люба уже стояла возле шалаша и провожала меня глазами. А в это время от дороги славно-славно отозвалась песня, и девочка радостно бросилась ей навстречу. Из-за деревьев, напевая, появилась стройная женская фигура, вот она протянула руки, и в них с разгона влетела Люба… А дальше меня уже догоняли два голоса, сокрушались над судьбой соловья, который не нашел счастья ни в лесу на орехе, ни в долине на калине…

Дома все похвалили меня за хорошие черешни, бабушка назвала своего внука «нашим кормильцем», а дедушка сказал, что мои волосы пахнут земляникой, а завтра, пожалуй, запахнут рекой.

— А почему рекой?

— Потому что завтра я пойду ловить рыбу, так, может, и ты присоединишься ко мне?

— Таки соглашусь! — радостно воскликнул я.

— Вот и порядок. Только подниму тебя рано-рано, когда еще черти на кулачках не бьются.

— Деда, а как это черти дерутся на кулачках?

— Так же, считай, как и люди. Только нечисть от пинка летит дальше и земля дрожит под ней, — даже не улыбаясь, объясняет дед.