Гуси-лебеди летят - Стельмах Михаил Афанасьевич. Страница 22

Сторож охапкой выносит оружие в холодную, где когда-то держали арестантов, а лесничие зажигают длинные самокрутки и подходят к окну.

К земле уже прислонился звездный вечер, с огородов запахло ноготками, подсолнухами, увядшей календулой. Лесники смотрят на небо, перекидываются скупыми, многозначными словами.

— Было же сегодня… — задумчиво вспоминает Сергей.

— А было, — вздыхает Артем.

— Возле скита могли бы укоротить голову…

— А чего же…

— Говорят, снова банда Гальчевского объявилась.

— Все к нашему берегу…

— Вот интересно, живет ли кто-то на небе?

— Живет.

— Хм… А ты откуда знаешь?

— Если бы не жили, то кто бы там светил?

— Разве это люди светят?

— Они. Откуда без них взялись бы огоньки?

— И там, на небе, такая теснота, как у нас?

— Видать, такая. Сам подумай: чего на луне Каин взял Авеля на вилы? Все от тесноты.

Удивляясь таким соображениям, я тихо выхожу на улицу. Уже, может, и поздновато идти к дяде Себастьяну, но есть и другая причина: увидеть отбитого у бандитов коня. Я понимаю, что хитрую сам с собой, и, поколебавшись, бегу к плотине, над которой тихо шумят раздвинутые в стороны ивы. За плотиной дорога берет вправо над прудом, а за ним и дядя Себастьян живет. На лошадях проехали лесники, узнали меня, засмеялись, и опять такая тишина вокруг, хоть мак сей.

Вот и домик дяди Себастьяна, на нем темнеет косматое большое гнездо, сверху в нем живут аисты, под низом — воробьи. Во дворе стоят привязанные к плоту кони, а из открытых дверей я слышу голоса лесников и дяди Себастьяна.

— Да разве это оружие, — презрительно говорит Сергей. — Вот в прошлом году было его, как навоза. Тридцать подвод вытряхнули из деревни.

— Было такое, — смеется дядя Себастьян. — Бывало, озорная молодежь одного угла поссорится с другим и пускает в ход не только ружья, но и пулеметы.

— Много железа наделали, а пахать нечем, — вздохнул дядя Артем.

Я осторожно с сеней вдвигаюсь в хату и прижимаюсь к откосу. Дядя Сергей первым замечает меня и тычет пальцем в мою сторону:

— Вот и гостя имеем! Тебя где ни посей, там и родишься.

— А чего ж, — бормочу себе, хотя и понимаю, что смеются надо мной добродушно. — Добрый вечер вам.

— И тебе, парень, добрый, — степенно отвечает дядя Себастьян, немного с удивлением, но приветливо оглядывая меня. — Садись.

— Я постою, большим вырасту, — немного стесняюсь от такого внимания к себе.

— Садись, садись, скамьи не пересидишь, — председатель комбеда привстает из-за стола, высокий, красивый, статный, щеки его латаны ветреными лишаями, а волосы такие, словно их из пламени выхватили. — Как твои дела, парень? — Он так хорошо, без капли насмешка говорит «парень», что мне кажется, будто я за сегодня подрос и для себя и для людей.

— Ничего идут себе дела, дядя Себастьян, — с достоинством отвечаю ему, а лесники уже собирают на лицо морщины, чтобы засмеяться.

— Отец пишет?

— Пишут и снова передавали вам поклон.

— Спасибо, спасибо. Скоро приедет?

— Наверное, скоро, когда будет тихо в мире.

Лесники одновременно хихикнули, дядя Себастьян прищурился, и на них посмотрели только его ресницы. Но и от этого лесники успокоились, повернули головы к маленькому желтозубому пианино, тому самому, о котором знает в селе от мала и до велика.

Когда наступила революция, крестьяне давали расчет господам — ??забирали у них и землю и что на земле они имели. А дядя Себастьян не разжился в экономии ни конем, ни коровенкой, ни плугом, а привез пианино и этим развеселил не только свое село, но и весь уезд: кто только ни шутил и ни смеялся над этим чудом. Даже родной отец не выдержал такой невидальщины и приковылял, чтобы посохом учить свое чадо.

— Трясца твоей матери! — закричал старик еще с улицы, увидев сына.

— А-а-а, это вы? — засмеялся Себастьян. — Добрый день, отец.

— Ты еще и смеешься, вымесок? — поднял посох старик.

— А что же, плакать? — снял фуражку сын.

— Лучше бы заплакал, глупый, когда потерял обручи от макитры. Ты белены объелся или от большого ума придурковатым стал? Когда это и кто это на всем белом свете видел у нашего мужика пианино?

— Так еще увидят, отец. Есть время! Вам ворота отворить?

— Ой, не отворяй, сукин сын, потому что побью на тебе всю палку! — пеплом трясся на голове старого иней, гася последний огонь шевелюры. — и чему только вас учат большевики?

— Да чему-то учат.

— Оно и видно по тебе. Разве нам до музыки? Мужицкая музыка — цеп и коса!

Себастьян упорно встряхнул своими густыми, из пламени выхваченными волосами:

— Я, отец, с четырнадцатого года и по нынешний день столько наслушался адской музыки, мне эта будет как лекарство.

— Лекарство! — передразнил отец. — Твои лекарства теперь — сало или смалец. Хоть бы зачуханного кабанчика из экономии приволок. Так нет, не хватило на это головы. Все же село смеется и надо мной, и над тобой.

— Это хорошо, когда смеется, чтобы не плакало. Может, послушаете немного музыки? — кивнул на дом.

Старик оглянулся вокруг и начал понемногу успокаиваться.

— И что, оглашенный, таки научился хоть немного бренчать какую-нибудь барыню-сударыню?

— Зачем нам такой хлам?

— И что-то играешь?

— С горем пополам.

— Кто же тебя научил?

— Революция!

— Революция?.. — задумался старик. — Что же, она может. Ну, иди, сыграй.

— А чего же вы в дом не зайдете?

Старый покосился на улицу:

— Чтобы раков не печь. Ты сыграй, а я на завалинке сяду и ругать тебя буду: пусть насмешники видят, что я крепко против твоей глупости иду.

Старик, опираясь на посох, сел на завалинке. А из хаты скоро пробились музыка и пение о тех васильках, что всходят на горе, о том барвинке, что постелился под горой. И усмотрел старый сквозь притемненные годы свои дальние-далекие васильки, и тот барвинок, и молодую женщину, которых только в молодости видел…

Вот какой голос у его сына, за него можно даже без пианино в театрах что-то платить. А вот долго ли он протянет без кабанчика и коровенки? Чтобы вот так на войнах и в революцию продырявили не его ребенка, а бесчувственное железо, то сквозь него можно было бы обрушивать зерно… А ему до сих пор васильки всходят, барвинок стелется… Удивительными становятся теперь люди: смотришь — вчерашний мужик, а сегодня уже и не мужик… Что оно только дальше из этого будет? Говорят, опять все заграницы на нас войско собирают, и тогда снова покатятся по трактам и дорогам головы сыновей, а по селам затоскуют похоронные колокола и вдовы…

Лесники прощаются с дядей Себастьяном, и он только теперь спрашивает, чего я пришел.

— Да… если можно, хочу посмотреть на того коня, которого вы у бандитов отбили.

— Уже слышал? — смеется мужчина.

— Услышал. Говорят, такой конь только у Георгия Победоносца был.

— Славный. Жаль одного: под убийцами ходил. Ну, теперь походит в плуге. Вот выздоровеет — тебя прокачу на нем. Хочешь?

— Ой, хочу, дядя.

Мы выходим из хаты и вдоль завалинки идем в маленький сад, где темной кочкой лежит раненый конь. Услышав шаги человека, он тихо и болезненно заржал. Шея у него была перевязана вышитым полотенцем. Дядя Себастьян погладил коня, сказал ему несколько слов и вытер слезы с глаз.

— Плачет, бедный, от боли, — сказал с сочувствием. — Слышь, Михаил, это такой умный конь, что, кажется, вот-вот заговорит.

И я верю каждому слову дяди Себастьяна. Если бы он сказал, что слышал, как говорит скот, тоже поверил бы.

— Что же, Михаил, пора тебе домой. Там уже мать, наверное, не дождется тебя. Провести?

— Не надо, я сам.

— Не боишься?

— Я не боюсь… Я еще буду просить, чтобы вы мне хоть немного растолковали одну книгу.

— Сейчас?

— Если можно, сейчас.

— Если это дело очень настоятельное, — посмеивается председатель, — то пойдем к свету.

В доме он разворачивает книгу, сначала удивляется, потом сосредоточивается, хмурится, насупливается, и на его щеках появляются бугорки.