Гуси-лебеди летят - Стельмах Михаил Афанасьевич. Страница 5

Это, вижу, матери нравится, она пристально всматривается в меня, говорит, что я лопоухий, с чем я охотно соглашаюсь, дальше застегивает пуговицу на воротнике и машет рукой:

— Валяй уж, придира. Только смотри не порви моих последних сапог, не молоти ими, как цепом, землю, не влезай по самые уши в лужи и ямы, и не дразни по всем углам собак, и не затевай драк…

— Хорошо, мама! — уже из-за двери охотно кричу я и сразу же забываю все, чего мне нельзя делать, потому что впереди воля до самого вечера!

Когда я стремглав выскакиваю на улицу, из-за соседнего забора слышу лукавое и язвительное «ги». Так может здороваться со мной только Петр Шевчик. Какой только каверзы ни скрыто в этом «ги». Хотя мы с Петром одногодки, он считает, что ему надо верховенствовать надо мной, потому что в прошлом году он уже пас три коровы, а я только вертелся возле деда и его ремесла и, когда надо, понемногу пас нашу седую рябую от старости кобылу; из-за нее не раз меня поднимала на смех пастушня. Во-первых, наша лошадь была вымогательницей: не покорми ее с рук чем-нибудь лакомым, ни за что не сядешь на нее, во-вторых, ее никак нельзя было пустить в галоп, а попытаешься, — смотри, за ногу укусит. И поэтому, когда были бега, я всегда, горюя, оставался позади всех и только мечтал о том времени, когда придется мчаться на настоящем коне…

Из-за плетня Петр свысока, как научился у старших пастухов, смотрит на меня и снова говорит: «ги».

Я уже понимаю, куда течет вода, но с сочувствием спрашиваю сына вдовы:

— На тебя давно икота напала?

— Да нет, как только тебя увидел, — посмеивается Петр и глазами протыкает мои сапоги. — В мамины обулся?

— Когда-то были мамины, теперь мои.

— Твои?

— Да. Мать себе новые купили, а эти мне достались по наследству.

— А ты не врешь? — темное лицо Петра становится озадаченным: он и верит и не верит мне.

— Беги спроси, моя хата — вот тут, — небрежно показываю пальцем в сторону своей торцевой стены.

— Гм, повезло тебе, — уже с завистью говорит Петр, хотя, казалось бы, чего ему завидовать, если он имел настоящие сапоги, шитые на его ногу.

— Петр, давай махнем в лес.

— Чего мы там не видели? — подозрительно смотрит на меня.

— Чего? — ловлю глазами синюю дубраву, которая словно купается в весенней воде. — Посмотрим лес, и все.

— Нашел чем удивить: что я сроду этого добра не видел?

— Как хочешь, — собираюсь бежать.

— Постой! — Петр немного размышляет, перелезает через забор, становится передо мной и уже властно говорит: — Пойдем за мной!

— Это хорошо, что ты впереди пойдешь, — невинно говорю.

— А почему хорошо? — из-за плеча недоверчиво посмотрел на меня Петр.

— Потому что у меня сапоги более сухими будут.

— Хитрый какой! — нахмурился пастушек. — Сначала я пойду впереди, а потом — ты!..

Когда мы стороной обходим липовый путь и оказываемся в долине, нас окружает воркование ручьев. Напевая, они озабоченно поспешают себе и до прудов, и до левад, и в Медвежью долину, где вьется речушка. Она еще спит себе, а ручьи уже бьют в бубны и танцуют на ее льду. Вот и мы тоже начинаем танцевать, и сейчас вся командирская спесь сползла с раскрасневшегося лица Петра. И как только он не извивается на льду, передразнивая танцульки то своего дядьки Николая, то тетки Насти, то дьяка Ермолая, который, выпивши, выбивает ногами, как бревнами, еще и приговаривает: «Го-то-то, го-то-то!». У нас обоих уже обрызганы не только сапоги, но и полотняные штанишки, и катанки.

Недалеко треснул лед.

— Слышишь? — пригибаясь, таинственно спрашивает Петр.

— Слышу.

— А знаешь, что это?

— Нет.

— Это щука хвостом лед разбивает.

— Значит у нее такой крепкий хвост?

— Как железо! Это сейчас небольшая ударила, а то, бывает, как махнет, так и выбьет полынью, а из нее вот такой хвостище выглядывает. Иногда, если повезет, рыбак выхватывает щуку за хвост на берег.

Мы прислушиваемся к реке, и она снова затрещала за ивняками. Там тоже ударила хвостом небольшая щука, потому что прорубь не пробила.

Веселые и забрызганные грязью, входим в лес. По нему сейчас в кронах и низами гуляют шумы. Это, видать, ожидая весну, шумит душа леса. Хоть я и очень люблю лес, но боюсь его души, она, если рассердится, то заведет тебя в такие дебри, где люди не ходят, где топор не гуляет.

А еще я люблю, когда из леса неожиданно вынырнет избушка, заскрипят воротца, побегут стежки в сад и к пасеке. И люблю, когда березовый сок капает с желобка, он так хорошо выстукивает: «тьоп-тьоп», что непременно повернешь к нему и присядешь на корточках. Также люблю наткнуться на лесной родник и смотреть, как он коловоротом выкручивается из глубины. И люблю, когда грибы, обнявшись как братья, собирают на свои шапки росу, и люблю осенью по колено ходить в листьях, когда так хорошо краснеет калина и пахнут опята.

Я охватываю обеими руками березу, прижимаясь ухом к ней, но она молчит, потому что еще не оттаял под корой сок, еще мертво в лесу. На вершине береста отозвалась сойка. Мы посмотрели на ее блестящие зеркальца, а Петр спросил:

— Знаешь, почему сойка никак не может долететь в теплые края?

— Почему?

— Потому что у нее в голове нет одной клепки: пролетит день, а потом непременно хочет узнать, сколько же она отмахала верст, — и летит назад.

— Гм, — удивляюсь я и прислушиваюсь к песенке, которую сойка бессовестно украла у какой-то птички. Сойка коварная птица: она мастер уничтожать мелких птиц и их же голосом веселит себя.

— Заяц! Заяц! — кричит Петр и бросается бежать в овраг. Между деревьями, не слишком опасаясь нас, проскакивает исхудавший за зиму ушастик и исчезает в подлеске.

— Вот бы ружье было! — сожалеет Петр. А я ничуть не жалею, потому что очень не люблю, когда домой возвращаются охотники, а на их поясах покачивается окровавленная дичь. Чем этот бедный заяц провинился перед зверьми, птицами и людьми?

Вдруг я наклоняюсь к кружочку ноздреватого снега, что зеленоватым воротничком охватил молоденький бересклет. Что-то, как пальцем, пробило снег, я разгребаю его и вижу нежную, еще зачехленную головку подснежника. Это он отхукал дырочки в снегу и потянулся к солнцу.

Значит, уже не мертвый лес, потому что лебеди принесли на своих крыльях весну и жизнь!

РАЗДЕЛ ВТОРОЙ

Дед говорит, что из меня что-то будет, бабушка охотно с ним соглашается, а мать — когда как; чаще она покачивает головой и говорит совсем не то, что усмехалось бы мне:

— Может, из него и будет какой-то толк, если бестолочь оттуда выйдет, — и пальцем показывала на то самое место, на которое при случае и теперь некоторым показывают.

Но бестолочь «оттуда» не очень спешит выходить, ей, видно, понравилась моя «макитра», в которую почему-то попали не ровные, а крученные мозги. Взрослые начисто все видят, что есть и чего нет в голове мальчика. И теперь в моих мозгах крепко хозяйничает бестолочь. И не подумайте, что я такой упрямый или какой-то баламут. Я не очень морщусь, когда надо что-то делать, охотно помогаю дедушке, пасу нашу вредную лошадь, рублю дрова, охотно точу тяпки, люблю с мамой что-то сажать или расстилать по весенней воде и зелье полотно, без охоты, а все-таки понемногу тюкаю тяпкой на огороде и не считаю себя ленивым.

Но есть у меня, если послушать одних, слабость, а когда поверить другим — глупость; именно она и доставляет наибольших хлопот и бед. Как-то я быстро, самостоятельно научился читать, и в свои девять лет уже немало проглотил добра и хлама, которого еще не успели докурить в моем селе. Читал я «Кобзаря» и «Ниву», сказки и какие-то без начала и конца романы, «Заднепровскую ведьму, или Черный ворон и окровавленная рука» и «Три дамы и червовый валет», а также различные, книги, изданные петлюровцами, «сечевыми стрелками» и Красной Армией. И уже тогда мне одни слова сияли, как звезды, а другие туманили голову.

В какой-то потрепанной книжке я, например, вычитал, как стал превращаться в дикаря один человек, покинувший город. Я надеялся, что дальше пойдут приключения подобные приключениям Робинзона Крузо, но следующие страницы глубоко ранили мое сердце: крайним пределом одичания оказалось жительство того горожанина в степях, там он начал пахать, засевать землю и даже мазать свои сапоги дегтем.