Николай Клюев - Куняев Сергей Станиславович. Страница 20

Клюев безошибочно прочувствовал Блока и по стихам, и по ответному письму. 27 ноября того же года Блок пишет матери — единственному по-настоящему близкому человеку на протяжении всей его жизни. В его письме появляется «многомиллионный народ, который с XV века несёт однообразную и упорную думу о боге (в сектантстве)». И замечательное признание: «Письмо Клюева окончательно открыло глаза».

«Окончательно» — ибо к тому времени у Блока открылись глаза уже на многое. Он, по сути, был внутренне подготовлен к заочной встрече с Клюевым. За год до неё по заказу профессора Евгения Аничкова для первого тома («Народная словесность») «Истории русской литературы» Блок написал статью «Поэзия заговоров и заклинаний», работая над которой, впервые прикоснулся к потаённой народной стихии, воплощённой в устном слове.

На фоне этой работы создавались стихотворения из цикла «Пузыри земли» с его «болотными чертенятками», «тварями весенними», «болотным попиком», весной, венчающейся с колдуном, и «чертенятами и карликами», лобызающими подножия «своего, полевого Христа»… И «Пляски осенние», в круговороте которых сам поэт ставится «вне условий обихода», «возбуждённый гневом, тоской и любовью», вовлекают его в круг, ставший сладким и непреодолимым соблазном, о котором писал Блок в очерке «Безвременье»:

«Открытая даль. Пляшет Россия под звуки длинной и унылой песни о безбытности, о протекающих мигах, о пробегающих полосатых вёрстах. Где-то вдали заливается голос или колокольчик, и ещё дальше, как рукавом, машут рябины, все осыпанные красными ягодами. Нет ни времени, ни пространств на этом просторе. Однообразные канавы, заборы, избы, казённые винные лавки, не знающий, как быть со своим просторным весельем, народ, будто удалой запевало, выводящий из хоровода девушку в красном сарафане. Лицо девушки вместе смеётся и плачет. И рябина машет рукавом. И странные люди приплясывают по щебню вдоль торговых сёл. Времени больше нет.

Вот русская действительность — всюду, куда ни оглянешься, — даль, синева и щемящая тоска неисполнимых желаний».

А далее будет «Русь» — «где разноликие народы из края в край, из дола в дол ведут ночные хороводы под заревом горящих сёл. Где ведуны с ворожеями чаруют злаки на полях, и ведьмы тешатся с чертями в дорожных снеговых столбах…». Этот соблазн припадания к русской потаённой стихии увеличивала тяга к староверчеству, которая всё сильнее и сильнее овладевала Блоком, — к понимаемому «в лес и по дрова» расколу, как магнитом, тянуло многих из его же рафинированного столичного круга. В «Поэзии заговоров и заклинаний» есть одно чрезвычайно значимое для Блока наблюдение: «…У старообрядцев сохранилось много „двоеверных“ заговоров, где упоминаются архангелы, святые, пророки; но имена их расположены на полустёртой канве языческой мифологии, и сами заговоры сходны вплоть до отдельных выражений с чисто языческими заклинательными формулами и молитвами…»

Эта сила неудержимо влекла Блока к себе, и он всё пристальнее вглядывался в лица, вчитывался в произведения людей, вышедших из народной стихии, из народного моря, взбаламученного революционным штормом. В журнале «Золотое руно», издававшемся на деньги младшего сына староверческой купеческой династии Рябушинских — Николая Рябушинского, он на протяжении 1907 года публиковал серию статей, одна из которых — «О реалистах» — стала яблоком раздора между ним и кругом его ближайших друзей-младосимволистов.

Черта была подведена, о чём он со свойственной ему предельной честностью написал 20 апреля 1907 года: «Реалисты исходят из думы, что мир огромен и что в нём цветёт лицо человека — маленького и могучего… Они считаются с первой (наивной) реальностью, с психологией и т. д. Мистики и символисты не любят этого — они плюют на „проклятые вопросы“, к сожалению. Им нипочём, что столько нищих, что земля кругла. Они под крылышком собственного „я“».

Окончательно всё прояснила публикация статей «Литературные итоги 1907 года» и «Религиозные искания и народ».

Всего лишь три года назад, летом 1904-го, Блок писал Евгению Иванову: «Мы оба жалуемся на оскудение души. Но я ни за что, говорю Вам теперь окончательно, не пойду врачеваться к Христу. Я Его не знаю и не знал никогда. В этом отречении нет огня, одно голое отрицание, то жёлчное, то равнодушное. Пустое слово для меня, термин, отпадающий, „как прах могильный“»… Пройдёт год, наступит 1905-й, рубиконный для многих и для Блока в том числе, а он продолжит в письмах тому же Иванову в том же духе и ещё более лаконично, и с ещё большим нажимом: «Что тебе — Христос, то мне — НЕ Христос». «Близок огонь опять, — какой — не знаю. Старое рушится. Никогда не приму Христа».

Не Христа он пытался отвергнуть, а церковь, от которой тогда отшатывались многие и многие, ища собственный путь в поисках своего Христа — в богостроительстве, в богоискательстве, в религиозно-философских собраниях, в попытке припасть к староверчеству или к сектантству, смешивая этот интерес с интересом к самой чёрной мистике, спиритуализму, откровенным кощунствам… И Христос, плывущий в челне, появляется в его стихах, когда им всё неотступнее овладевает дума о русском расколе, а в конце октября того же года он напишет ещё одно стихотворение, — увидит себя уже не на кресте, а в муках, тех, что принимали ревнители старой веры, вздымавшие над собой двоеперстие: «Како крещусь, тако и молюсь»:

Меня пытали в старой вере
В кровавый просвет колеса.
Гляжу на вас. Что — взяли, звери?
Что встали дыбом волоса?
Глаза уж не глядят — клоками
Кровавой кожи я покрыт.
Но за ослепшими глазами
На вас иное поглядит.

…Оставшийся в одиночестве, не понятый ни родными, ни друзьями. Блок с радостью откликнулся на голос Клюева. Невозможно переоценить его узнавание, что где-то «во глубине России», в той среде, навстречу которой он ощупью пытается идти, нашёлся человек, для которого «Нечаянная Радость» не «кощунство», а радость подлинная, что он нужен как «учитель» тому, кто сознаёт свою нужность для самого Блока и не играет с ним, и не подлаживается к нему, а со всей откровенностью предостерегает его о далеко не идиллическом восприятии «их», тех, кто «имеет на спине несколько дворянских поколений», что среда эта не предназначена для «интеллигентских экскурсий», что ею нельзя «интересоваться», сохраняя при этом брезгливость и отчуждение.

* * *

Те, кто негодовал на Блока после появления «Интеллигенции и революции», могли бы вспомнить, что началось это негодование десятью годами ранее, после публикации статей «Литературные итоги 1907 года» и «„Религиозные искания“ и народ», где он процитировал несколько самых, по его мнению, жгучих отрывков из второго клюевского письма. Но начал он «Религиозные искания…» с самого насущного.

«Редко, даже среди молодых, можно встретить человека, который не тоскует смертельно, прикрывая лицо своё до тошноты надоевшей гримасой изнеженности, утончённости, исключительного себялюбия. Иначе говоря, почти не видишь вокруг себя настоящих людей, хотя и веришь, что в каждом встречном есть запуганная душа, которая могла бы, если бы того хотела, стать очевидной для всех. Но люди не хотят становиться очевидными, всё ещё притворяются, что им есть что терять. Это понятно для тех, у кого ещё не перержавели цепи всяческих „отношений“, чьё сознание ещё смутно. Но это преступно у тех, кто помнит, что он родился в глухую ночь, увидал сияние одной звезды и простёр руки к ней, и к ней одной…

Мне скажут, что я говорю о невозможном, о том, о чём давно пора забыть, что я наивен, что литература давно перестала играть в жизни ту роль, какую играла когда-то. Возражений много, они известны; но я всё-таки говорю именно так; только о великом стоит думать, только большие задания должен ставить себе писатель; ставить смело, не смущаясь своими личными малыми силами; писатель ведь — звено бесконечной цепи; от звена к звену надо передавать свои надежды, пусть несвершившиеся, свои замыслы, пусть недовершённые…»