Николай Клюев - Куняев Сергей Станиславович. Страница 3
Уже в 1860 году 15 человек в Волосовском приходе Карго-польского уезда Олонецкой губернии добровольно пошли в огонь. Оставив недалеко от места самосожжения мешочек с тетрадью, где было написано: «Лучше в огне сгореть, чем антихристу служить и бесами быть».
Те, кто не имел силы принять «огненное крещение», старались хоть мытьём, хоть катаньем сохранить свою веру и себя, и своих близких. И не удивительно появление в клюевском доме «старицы из Лексинских скитов», от которой «живёт памятование, будто род наш от Аввакумова кореня повёлся». Правда ли, нет ли — не определишь. Но — убедила в этом старица отца Прасковьи Дмитриевны, убедила во укрепление духа и напомнила, наверное, ещё раз о праотцах, твёрдых и несгибаемых в вере. А уж Прасковья Дмитриевна укрепляла сына: «В тебе, Николаюшка, аввакумовская слеза горит, пустозёрского пламени искра шает…»
С детства уверовав с материнских слов в древнюю родословную, можно было уже без сомнения и, не оглядываясь ни на каких скептиков, сообщать в письменной автобиографии: «До Соловецкого страстного сидения восходит древо моё, до палеостровских самосожженцев, до Выговских неколебимых столпов красы народной».
А теперь обратимся к первым автобиографическим записям поэта от 1919 года и прочитаем там о его матери: «…Родительница моя была садовая, а не лесная, во чину серафимовского православия. Отроковицей видение ей было: дуб малиновый, а на ней птица в женчужном [так] оплечье с ликом Пятницы-Параскевы. Служила птица канон трём звёздам, что на богородичном плате пишутся; с того часа прилепилась родительница моя ко всякой речи, в которой звон цветёт знаменный, крюковой, скрытный, столбовой… Памятовала она несколько тысяч словесных гнёзд стихами и полууставно, знала Лебедя и Розу из Шестокрыла, Новый Маргарит — перевод с языка чёрных христиан, песнь искупителя Петра III, о христовых пришествиях из книги латинской удивительной, огненные письма протопопа Аввакума, индийское Евангелие и многое другое, что потайно осоляет народную душу — слово, сон, молитву, что осолило и меня до костей, до преисподних глубин моего духа и песни…»
Коштугский приход Олонецкой губернии был одним из центров старообрядцев-беспоповцев филипповского согласия. К началу 1890-х годов они были практически вытеснены из этого района, но это совершенно не значит, что их влияние хоть как-то ослабло. Само беспоповство уже издавна было разделено на множество течений и ответвлений, но «серафимовское православие» — нечто совершенно особое. Эта секта была основана в 1870-х годах в Псковской губернии ризничим Никандровой пустыни монахом Серафимом, как об этом повествовал в 1889 году в «Церковном вестнике» неизвестный автор, излагая историю секты и основы верования сектантов: «Заметив, что простой народ, особенно женский пол, умиляется стройным пением, он завёл певческий хор из девиц и стал водить его с собою по деревням. Народу это понравилось. Серафим завёл подобные хоры в селениях… Толпы его почитателей бродили за ним по деревням, когда ему случалось бывать там с иконою; они во множестве, оставляя обычные работы, стекались к нему и в монастырь, желая очистить пред ним свою совесть таинством покаяния или получить от него духовное наставление. Серафим вообразил, что он действительно есть избранник Божий, и сделался лжеучителем, даже основателем новой секты».
Будучи не в состоянии ужиться с новым настоятелем, Серафим ушёл из монастыря, скрывался в лесах на севере Порховского уезда и в конце концов был найден, взят под стражу и заключён в петербургскую тюрьму. Однако влияние его не уменьшилось, а количество «духовных чад» всё росло. «…Последователи Серафима во все воскресные и праздничные дни усердно посещают православные храмы, поют с причетниками на клиросе, исповедуются и приобщаются св. таин в посты. Но при всём этом они говорят, что священникам не нужно верить, потому что они врата ада и что в них ересь… Во время своих собраний они читают акафисты, поют разные ими же составленные духовные песни, употребляя при этом разные музыкальные инструменты, приобщаются просфорою, разделяя её на мелкие части и влагая их в чашу, наполненную красным вином. В песнях серафимовцев выражается их печальное настроение: эти песни мрачны и унылы; в них высказывается недовольство своим положением на земле и желание как можно скорее освободиться от него в надежде лучших благ. Мрачное настроение духа они выражают и во внешнем своём виде, особенно женщины. Они обыкновенно покрываются тёмными платками, одеваются в тёмные платья и кофты. Такое мрачное настроение между серафимовцами потому особенно удивительно, что между ними преобладает молодой возраст».
И всё же сильное сомнение закрадывается в справедливости слов Клюева, который отнес вероисповедание своей матери к серафимовскому православию. Дело в том, что члены серафимовской секты принимали на себя обязательный обет безбрачия: «Холостые не женитесь, женатые разженитесь». К клюевской семье он неприменим. Речь скорее идёт о другом — о знакомстве Прасковьи Дмитриевны с серафимовцами и о запечатлённых в материнской памяти сектантских гимнах, в исполнении которых она была большая мастерица.
«Нигде так не сбереглись эти отголоски старины, — писал Павел Иванович Мельников (Андрей Печерский) в своём знаменитом романе „В лесах“, что был одной из любимейших книг Клюева, — как в лесах Заволжья и вообще на Севере, где по недостатку церквей народ меньше, чем в других местностях, подвергся влиянию духовенства. Плачеи и вопленицы — эти истолковательницы чужой печали — прямые преемницы тех вещих жён, что „великими плачами“ справляли тризны над нашими предками. Погребальные обряды совершаются ими чинно и стройно, по уставу, передаваемому из рода в род… Одни плачи поются от лица мужа или жены, другие от лица матери или отца, брата или сестры, и обращаются то к покойнику, то к родным его, то к знакомым и соседям. И на всё свой порядок, на всё свой устав… Таким образом, одновременно справляется двое похорон: одни церковные, другие древние старорусские, веющие той стариной, когда предки наши ещё поклонялись Облаку ходячему, потом Солнцу высокому, потом Грому Гремучему и Матери Сырой Земле».
При том, что в семье хранились все предания, все заветы староверчества, и «Житие» Аввакума, и «Поморские ответы» — настольные книги («Раскол бабами держится, — писал тот же П. И. Мельников, — и в этом деле баба голова, потому что в каком-то писании сказано: „Муж за жену не умолит, а жена за мужа умолит“») — немало в доме и «отреченных» книг, тайных, чернокнижию принадлежащих. Здесь и «Шестокрыл» итальянского еврея Эммануэля-бар-Якоба, составленный из шести крыл — хронологических таблиц иудеев (описание книги было издано в 1887 году). Здесь и «Новый Маргарит», составленный Андреем Курбским, и скопческие величальные песни о Петре Искупителе… В поэме «Песнь о Великой Матери», писавшейся на рубеже 1920–1930-х годов, этом дивном эпическом сказании о праотцах, предках, духовных наставниках и о матери (во многом по её рассказам), Клюев воссоздавал «круг» своего домашнего чтения:
Ясное дело: поэма — не документальное свидетельство и даже не автобиография. Ну как тут не скажешь — всё придумал, всё сочинил, сам начитался со временем, а мать-то тут при чём? При том, что семья Клюева была книжной семьёй, как издавна велось у староверов. «Старообрядцы, — писал Ф. Е. Мельников, — в общей своей массе были всегда грамотнее и культурнее никонианской массы. Николаевская эпоха особенно ярко отличалась этим различием…» Но к концу XIX — началу XX века уже и у новоправославных большая доля неграмотных приходилась на старшие поколения и на женщин. Среди мужчин же в русских деревнях в это время грамотных было 70 процентов из общего числа. Книги — старые и новые, журналы (подписка на которые объявлялась в провинциальных газетах) были в постоянном обиходе.