След человеческий - Полторацкий Виктор Васильевич. Страница 31

—      Вишь ты, как вызвездило! — замечает Чеканов.

Но глядит он не вверх, на небо, а вниз, на Волгу.

В ней, как в зеркале, отражается темное небо с золотой россыпью звезд.

В котелке закипает стерляжья уха. Старик варит ее по-волжски.

—      Ты такой, поди, и не ел. Городские-ту разве так могут.

Он в старых полинявших штанах, в холщовой рубахе без пояса. У него темные лохматые брови и нависшие горьковские усы. Неторопливо помешивая деревянной ложкой уху в котелке или подкладывая в костер сухие ветви орешника, рассказывает о своей жизни.

—      Так вот, мил ты мой человек, и живем. Пятьдесят шестой год-от. И все у Волги. И матросом-ту плавал, и в грузчиках-ту состоял, и старшим участка считался. Теперь вот здесь утвердился. Теперь уж шабаш. Года, мил ты мой, уж не те. Из возрасту вышел.

Он достает деревянную табакерку, нюхает, морщит нос, как бы готовясь чихнуть, но до этого дело не доходит, старик прячет табакерку в карман и продолжает:

— Оно, конечно, правду сказать, и здесь хлопотливо, иной раз по суткам из лодки не вылазаешь. Да по нонешней-то поре еще ничего. А вот в военную-то навигацию беда, да и только. Хозяйство-ту, слышь, на плесу подразорилось. Стекол для бакенов — и того не было. Думал, думал я, как быть, да и шасть в деревню. «Женщины, говорю,— а в деревне-то по случаю войны одни бабы остались,— женщины, говорю, Волга-ту, чай, не чужая. Выручать надо». Русский народ отзывчивый. Выручил. Принес я из деревни стекол, осветил Волгу — и на душе вроде бы стало полегче. А нынче туда-сюда. Нынче совсем подходяще.

Тут вот как-то приходит катер, и проздравляют меня, как все одно именинника. «Вас, говорят, Иван Павлович, пароходство премировало за отважную работу в военное время». Видал, как? — Старик засмеялся и, хитро подмигнув мне, повторил: — Видал? Я-то думал: живет Чеканов в своей будке и никто понятия о нем не имеет. А тут на-кася — премию! А ты, сталоть, сверху на «Ломоносове» прибежал? Пароходик-ту ничего, красивый. За войну-ту и поглядеть не на что было, для маскировки в серый цвет перекрашивались. А теперь снова в свой колер оделись. Не пароходы, а чистые лебеди! Да неш одни пароходы повеселели? — продолжал бакенщик.— На лю-дей-ту теперь не налюбуешься...

Я, мил ты мой, ежели хочешь знать, четвертую войну пережил. И расставаниев-гу слезных, и встреч-ту видать приходилось... Одно скажу: бывало, с царской войны солдаты хоть и вертались живыми, а все у многих равно ка-кая-ту отметина оставалась. Будто и живой человек, а ржа-ту его изнутри разъедает.

В двадцатом году я вот с одним техником работал. Инструмент за ним носил. По тем временам этот техник считался человеком образованным. Разговорились вот так же о жизни-ту, он и объяснил: «Поколение, которое, говорит, на войне было, считай пропавшим. Его там каким-то пессимизмом травили. Он, говорит, хоть и живой, а в нутре уже тронутый». Не знаю, правда ли, но техник так говорил.

А теперь, посмотри, вернулись которые солдаты-ту с медалями, с орденами, веселые, черти. Зять сказывал, что будто этот яд на наших теперь не действует. А что ты думаешь, народ-ту меняется. До всего доходит...

Бакенщик подкинул веток в костер, помешал в котелке, зачерпнул ложкой, попробовал, подумал и заявил:

—      Вот и ушица готова. Ты, мил мой человек, еще не пробовал этакой. Верно тебе говорю.

Тут же у костра он расстелил холстинку, нарезал хлеб и как бы вскользь заметил:

—      Оно, по делу-ту, перед ухой полагалось бы...

За ухой Чеканов признался, что старуха подбивала его уйти в деревню и осесть на земле. Но он не поддался.

—      Без Волги-ту, чай, не прожить. Без Волги-ту я вроде как без души останусь.

Он немножко захмелел и все рассказывал о том, как живется ему здесь, в будке, какой хороший зять у него в деревне, сколько прошел этот зять своих и чужих городов и сколько получил за это медалей, и о том, как приходят сюда из деревни внучата Павлушка и Шурка.

—      Тоже волгарями растут. Волжский народ богатую, мил ты мой, душу имеет. Ведь вот и Валерь Павлыч Чкалов из нашего гнезда сокол. Тоже природный волгарь.

Потом старик говорил о какой-то наметке, подробно объяснял ее устройство. Внизу спокойно струилась Волга, было слышно, как плещется вода о маленькую черную лодку, как звякает цепочка, которой привязана лодка к колышку. На плесе ровно горели фонари бакенов. Откуда-то издалека, сверху, донесся гудок парохода.

—      Самое главное у нас — наметка,— повторял Чеканов.— Без наметки нельзя. Без наметки-ту нам никак невозможно.

2. МОСКВИЧ

Вспоминается летняя поездка под Кострому.

Удивительно хороши эти северные места. Сколько спокойной красоты таится в молодых березовых рощах, как легко идти полевыми дорожками среди наливающейся пшеницы! Ветерок пробегает над нивой и шевелит густые колосья, словно теплая материнская рука ласково гладит мягкие русые волосы ребенка. А узкая дорожка в цветах. Белые воротнички ромашек переплелись с головками клевера и бегут, бегут вдоль тропинки на самый край поля к темно-зеленому с красноватым отливом ельнику, от которого так свежо пахнет грибами. Ельником выйдешь к светлой студеной речке, за которой опять протянулись поля и опять перешептываются с ветерком молодые березы...

Однажды мне пришлось ночевать в небольшой деревне Горишино, раскинувшейся среди полей и березовых перелесков. Вечером мы сидели на бревнах возле колхозной конторы, и председатель, раздумывая о том, куда бы поудобнее устроить столичного корреспондента, предложил:

—      Вот разве к Москвичу вас направить?

Сидевший тут же артельный сторож подтвердил, что

у Москвича приезжему будет вполне способно.

—      К нему и направим,— окончательно решил председатель и, окликнув мальчонку, скакавшего верхом на березовом прутике, приказал:

—      Петяшка, отведи товарища к Москвичу. Председатель, мол, просит устроить.

Петяшка проулком привел меня к невысокой рубленой избе в три окошка с голубыми наличниками. Перед избой в палисадничке росли две молодые березки, тоненькие и веселые, как девочки-подростки. Во дворе на обрубке дерева сидел босой мужчина лет сорока. Поодаль женщина, видимо хозяйка, доила корову.

—      Дяденька Акимыч, вот председатель просил товарища к вам поставить.

Хозяин поднялся навстречу. Ростом он оказался невелик, но был крепок. Незастегнутый ворот вылинявшей и изрядно поштопанной гимнастерки открывал сильную загорелую шею. Скуластое лицо также было коричневым от загара, и поэтому особенно ясно выделялись на нем светлые пшеничные брови.

—      Проходите,— сказал хозяин и протянул руку.— Будем знакомы: Федор Акимович Кадников. Только что с поля вернулся. Клевер косим. Пришел вот, разулся и сел покурить. Сейчас жена корову подоит, ужинать будем. А вы из области? Из Москвы? Интересно. Ну как там она?

Федор Акимович стал расспрашивать, как идет строительство новой очереди метро, поинтересовался, много ли теперь в Москве легковых машин, как выглядит улица Горького, и заметил, что такому городу не мешало бы побольше зелени.

Московские новости живо интересовали его, и я даже подумал, не столичный ли это житель, переселившийся почему-то в деревню. Но окающий выговор Федора Акимовича свидетельствовал о том, что он уроженец здешних, костромских мест.

—      Вы жили в Москве?

—      Нет, жить не приходилось. Все время в крестьянстве. Работы и здесь хватает. Да и вообще у нас народ, как бы сказать, своего места придерживается. Это у ярославских больше отходничеством занимаются. У них и раньше — кто в официанты шел, кто в штукатуры. А у нас нет.— Он усмехнулся:—А вы потому, наверное, подумали, что меня тут Москвичом называют.

—      Откуда же идет это прозвище?

—      Да, ежели хотите знать, я и в самом деле москвич. Вот, поужинаем, объясню вам.

После ужина мы вышли на двор покурить. Уже стемнело. В небе над полями сияли спокойные звезды. С огородов тянуло росной свежестью. Где-то за деревней плескался молодой смех, звенела гармоника и высокий девичий альт смело обещал: