Старая скворечня (сборник) - Крутилин Сергей Андреевич. Страница 20

Имея множество детей и внуков, скворец был все же одинок. Вот это сознание одиночества под конец жизни больше всего пугало Ворчуна. Он знал, что среди его собратьев много холостяков и вдовцов. Их жизнь проходила на глазах у всех. В ней мало было радостного. В их колонии был скворец по кличке Одноглазый. Он вот так же лет пять назад потерял подругу и остался на старости лет один. Пара молодых скворцов заняла его скворечню. Бороться с ними у него не хватило сил. Тогда он нашел себе укрытие под грачиным гнездом. Возле церкви, на старых тополях, гнездилось так много грачей, что гнезда их располагались ярусами — одно над другим, все выше и выше. Одинокий скворец отыскал себе меж сплетением веток темный уголок, который не протекал даже в самые затяжные дожди, и поселился, надеясь в тиши скоротать остатки своих дней. Однако грачи почему-то невзлюбили обездоленного скворца. Они преследовали его, били клювами. Скворец пробовал защищаться. Однажды в драке грачи выклевали ему глаз. Надругавшись над беззащитной птицей, грачи сменили гнев на милость. С тех пор Одноглазый жил с грачами; иногда, если ему нездоровилось, они даже носили ему пищу, и он жил подачками с их стола — их, грачиной, милостью.

В этих грустных раздумьях Ворчун незаметно скоротал ночь.

А утром — едва взошло солнце — он почувствовал вдруг под собой какое-то движение. Будто кто-то ударял его по животу снизу: тук-тук… тук-тук… Ворчун привстал на лапках и с удивлением и с некоторой робостью даже увидел под собой треснувшее яичко. Из пробитой скорлупы торчал огромный-преогромный клюв. И этот огромный, с желтым опереньем, клюв ритмически ударял в его брюшко и столь же ритмически раскрывался, как раскрывается он у всех младенцев, когда они голодны.

«Обожди, не мельтешись!» Ворчун сильным клювом своим долбанул по хрупкой скорлупе, и тут же птенец вылупился и задвигался, замахал куцыми крылышками. Ворчун, хотя он был мужчиной, хорошо знал, что надобно делать в подобных случаях: не раз приходилось помогать старухе. Он тщательно облизал новорожденного, освобождая тельце его от остатков жидкости и плевы. Почуя заботу родителя и обретя наконец полную свободу, птенец запищал чуть слышно: «пи… пи…»

Ворчун обрадовался, довольный тем, что все у него вышло как нельзя лучше. Но именно этот робкий звук, приведший его в Восторг, именно он-то и не позволял ему долго наслаждаться радостью, — этот звук звал его к действию. Надо было вынести из скворечни остатки скорлупы, подкрепиться самому да раздобыть хоть какую-нибудь личинку первенцу, который с каждой минутой раскрывал свой клюв все чаще и чаще и кричал все требовательнее: «Пи!., пи!..»

Выпорхнув из скворечни, Ворчун сел на гибкий тополиный побег, бывший ближе других к летку; посидел, расправляя крылья, почистил перышки.

Утро выдалось лучистое, бодрое. Но скворцу некогда было любоваться красотами утра — одолевали заботы. Повыбросив остатки скорлупок, Ворчун опустился на землю и побегал по огороду. Поклевал сам, что попалось на глаза; потом захватил клювом небольшую полосатую гусеницу, ползавшую по забору, и принес ее на завтрак первенцу. Тот быстро заглотнул гусеницу и еще шире раскрыл клюв: давай еще!

«Подожди малость!» — одернул его Ворчун.

Обычно, когда начинали выводиться птенцы, то поступали так: скворчиха еще продолжала сидеть, а он, Ворчун, начинал носить корм. Теперь же он был один, и ему предстояло делать все за двоих. Успевай только поворачиваться!

К вечеру проклюнулось еще одно яичко. Судя по всему, птенец был вялый, немощный. Стучал он лениво, тихо. Помогая ему высвободиться из скорлупы, Ворчун с беспокойством приглядывался к птенцу: жив ли, дышит ли? И в старом скворце проснулось какое-то новое чувство, которого он не знал раньше: чувство страха за судьбу птенцов, за их будущее. Бывало, за два-три дня пока все птенцы появятся на свет, старуха вся изведется от тревог и забот. А ему, Ворчуну, все нипочем. Его дело — только знай носи корм. Ныне он был и за отца и за мать, и Ворчун впервые осознал, как это тяжело. Он мотался весь день из скворечни на волю и с воли — обратно в скворечню, а дел все не убавлялось. Теперь, когда он подлетал к скворечне, навстречу ему раскрывалось уже две прожорливые пасти. А что будет, когда их станет четыре? Два яичка еще не проклюнулись, и о них-то была у него особая забота. Нужно было следить за тем, чтобы они не остыли.

И Ворчун то садился на яйца, то принимался носить корм.

За весь день он ни разу толком не поел, не почистил, как он это всегда делал, крыльев. Да что там крыльев?! — солнца не видел как следует! Если б его спросили, какой стоял день, серый или солнечный, тихий или ветреный? — он не мог бы сказать определенно. Настолько он был занят и сбит с толку навалившимися на него хлопотами. Где-то все время не давала покоя мысль о том, что к старости еще больше, чем в молодости, хочется жить. Вот взять, к примеру, хоть эти самые яички. Даже в молодые годы его подруга не откладывала их столько! Откладывала лишь по два яичка, а три — самое большее. А тут старуха как будто чувствовала, что близок ее конец, и, стараясь зацепиться за жизнь, положила четыре яичка. Положила, а он теперь управляйся с ними.

Но хоть и ворчал скворец, а все ж, выбиваясь изо всех сил, делал все, что положено было ему делать от природы: досиживал яйца, кормил вылупившихся птенцов.

И сделал все как положено. Осталось одно: выкормить птенцов. Бывало, с утра они вдвоем с подругой каждые три минуты приносили птенцам по червяку или гусенице. После обеда, правда, летали реже. Но одному ему приходилось оборачиваться вдвое быстрей. И потому у него не было обычного послеобеденного отдыха. Он носил без передыху от зари до зари. Он исхудал; перья его уже не отливали голубоватым глянцем; кончики их на спине и груди стали беловатыми; и весь он стал серым, в крапинках. Порой его качало, сдувало с ветки ветром, а он все не сдавался — летал и летал.

В этой суете Ворчун изредка видел Дарью. Видел, как она временами копалась в огороде: сажала рассаду, окучивала картофель. И он как-то раза два даже подбирал червяков из-под ее лопаты, но поговорить ему с ней было некогда. Да и о чем говорить — они были равными в своей беде.

Да, трудно было Ворчуну. Но он наперекор всем несчастьям все-таки выкормил, выходил и обучил летать всех четырех птенцов.

Ранним июньским утром он выманил их из скворечни; увел, увлекая за собой, в лес; и все лето они кормились в лугах, за Окой. К осени они уже настолько выросли и окрепли, что в многочисленной колонии скворцов трудно было отличить молодых от их родителей.

22

Поздней осенью, за неделю до отлета в дальние, теплые края, Ворчун привел своих детей на Егорово подворье. Они уселись на ветви тополя, уже оголившегося от листвы: молодые все вместе — на одном суку, а отец — на соседнем, чуть повыше.

— Так слушайте меня внимательно, дети! — начал несколько торжественно свою речь отец. — Вы родились и выросли тут, вот в этой старой скворечне. — Ворчун кивнул на серую, потрескавшуюся от времени коробку и продолжал — Помните: как бы вам ни было трудно в жизни, где бы вы ни поселились будущей весной, вы всегда должны вспоминать эту старую скворечню с благодарностью — это ваша родина.

Молодые скворцы слушали наставления отца довольно рассеянно. Они перешептывались друг с другом, перебирали перья, щелкали клювами — одним словом, всячески выказывали, что их мало волнует эта нравоучительная отцовская тирада. Им бы резвиться, летать над лугами, а он тут развел молебен! Говорит, говорит, потом юркнет в скворечню, потопчется, пошуршит там внутри, — и снова за свое.

— В трудный год я вас вырастил, — говорил по-своему скворец. — Сколько раз я слазил вот в этот узкий леток, принося вам еду, подчищая и убирая за вами.

Молодые скворцы замолкают на время, оглядывают скворечню. Им, молодым, что-то не верится. Не может быть, чтобы все они, четверо таких рослых, пышнокрылых, помещались вот в этой узкой и тесной коробке! Им казалось, что они всегда были такими большими и всегда сами себе добывали пищу. А то, что говорит отец, — это его обычные, стариковские чудачества.