Бесы пустыни - Аль-Куни Ибрагим. Страница 125

Стороны расцепились. Схватка прервалась. Клинок вылетел из ножен. Оружие вновь было в руках хозяина, Ахамаду достались ножны. Уха всхрипел:

— Я сам, я сам должен совершить это, один… Мы же договорились!..

Ахамад сделал глубокий выдох, тоже прохрипел, задыхаясь:

— Видел я, как ты делаешь это. Ты не способен сделать. Почему не позвал меня совершить это самое… Ты сейчас такой, что не способен… Почему решился животное мучить?

Демонским гневом воспылала грудь соперника и собрата:

— Хочешь сказать, ты сильнее? Хочешь, чтоб я оставил тебя у себя за спиной? Что, сердце у меня женское, что ли?

— Ну так покажи! Давай покажи. Как это так можешь выполнить, чтобы зверя не мучить. Зарезать махрийца ножом — это тебе не шакальему племени глотки мечом рубить!

Уха двинулся к махрийцу. Полоска лисама спала с его губ, и Ахамад заметил на них белую пену. Тот закричал хриплым голосом:

— Ты меня не научишь, как махрийцев режут! Ты меня не научишь, как не научил раньше, как глотки шакальим сынам рубить! Пошел прочь!

Он замахал рукой, Ахамад сделал пару шагов назад. Уха взмахнул ножом в воздухе. Лезвие жутко блеснуло в ярком свете молодого месяца, с жадностью готовое вспороть плоть и пролить кровь…

Рыцарь обрушил ненасытное оружие и погрузил все лезвие без остатка в грудь махрийцу. Зверь вздрогнул, попытался высвободить шею, притянутую поводом к хвосту. Он делал гигантское усилие, чтобы освободиться от пут на передних лапах, жестко перетянутых грубой мочальей веревкой. Кровь била из шеи. Верблюд храпел, делая глубокий вдох, издавал хриплые звуки и задыхался от кровотечения. Неожиданно он разразился горестным, берущим за живое плачем:

— А-a-a!.. У-у-у!.. Ах!..

Уха вдруг отбросил свой нож. Упал наземь, погрузил голову в песок, и поверх головы захлестала горячая кровь, щедрая, густая. Животное издавало мучительные хрипы, Ахамад рванулся вперед. Оттащил собрата в сторону, всадник покатился по песку, хватая землю руками и завывая словно ужаленный.

Ахамад поднял нож. Засучил рукав на правой руке, и глубоко погрузил в грудь жадное лезвие. Кровь брызнула струей. Залила ему лицо и одежду. Била, не переставая. Он углубил рану. Погружал лезвие в грудь все больше, поток крови усиливался. Животное расставалось с силами, затихало. Мышцы ослабли. Оно прекратило плач.

Одна только кожа еще подрагивала. Дрожь шкуры — неотъемлемый признак сладости жизни, жара последнего прощания. И все время, пока тело покорялось покою, слабело кровотечение, шкура на левом боку продолжала подрагивать, резко сжиматься и нервно вздыматься, редко, быстро, слегка…

Плотная лужа крови блестела в лунном свете. От этой мрачной лужи вздымался пар.

5

Они сидели рядышком. Уха успокоился. Покорно разглядывал округу, тогда как Ахамад был напряжен. Он пытался скрыть озноб, пересыпая песок вымазанными в крови руками. Сказал:

— Я боюсь, не смогу. Я боюсь, я не осилю.

Уха продолжал вперять отвлеченный взгляд в пустоту с совершенно отсутствующим видом. Он молчал долго, прежде чем счел нужным ответить уверенно, скорее — равнодушно:

— Шутишь все. И как это тебе нравится шутить, когда время совершенно не годится для шуток.

— Я не шучу! Выдохся весь, забивая махрийца.

— Кто тебя заставлял вмешиваться? Я тебе говорил, что только всадник у нас вершит обряды. Только я должен был произвести прощание. Я хотел проводить его сам.

— Ты же спасовал, — прервал его Ахамад. — Ты дважды смалодушничал, причинил ему муку. Он тебе этого не простит. Именно этого не прощают махрийцы в минуту кончины.

Уха продолжал вперяться в пустоту. Ахамад видел, как белизна стала выпирать из его глаз. Он пробормотал шепотом:

— Я время не тянул. Время поблажки не дает, тут расслабляться никак нельзя. Я все сделал споро. Ты не видел, какая мука была в его черных глазах! Не от страха, не из трусости, а от неожиданности. Внезапность. Ты поразил внезапностью. Его смутила спешка, да и меня тоже она расстроила…

Собеседник наклонился направо, потом налево — тем же манером, что помешанные или впавшие в транс и экстаз. Закончил он свою мысль так же, шатаясь:

— Ладно, покончим с обрядом. Теперь надо не медлить. Спешка теперь милостью будет.

— Я тебе сказал, что выдохся. Я боюсь…

— Ничего ты не бойся! Не колеблись. Ты и так много сделал, а осталась самая малость…

— Ты называешь это «малостью»?!. Что?.. Да это ж гигантское из гигантских! Что молчишь?!. Да я ни на что не скупился. Я все силы приложил. Поехал в Тадрарт тайком, чтоб Удаду предложить поединок, я чуть жизнью своей не заплатил за этакое путешествие. Я Удала убедил принять пари, как до этого убедил имама, чтоб он вмешался. Я все это сделал, чтоб душу освободить, снять хомут с шеи, заплатить старый долг.

— Ты болтаешь так же, как она. И ты заговорил про обмен да про цену — все о той же торговле. Никто не желает говорить об истинном обмене, об обоюдности. Никто не хочет считаться с любовью, или с дружбой. Все другое считают. Ты мне ничего не должен, и то, что ты сделаешь сейчас, ты сделаешь во имя дружбы, товарищества, Великой Сахары, а не ради торга и дьявольского обмена, о котором вечно ведает религия магов!

— Однако то, что ты желаешь, чтоб я сделал с тобой, этого и религия мусульман не допускает тоже!

— Не учи меня, что там религии допускают, а что отвергают. Твой долг — чтоб ты выполнил относительно меня свою эту обязанность. Религия в том, чтоб обещания выполнять. Обещание, брат, — обет. И долг, и религия, и вера.

Вдалеке послышался вой. Голодные отвечали на зов пролитой крови. Сахара передала послание, радостная весть о жертве порхнула с ветерком, запах крови пошел вширь, и волчья стая была первым, кто пришел в восторг от радостной вести и ответил на этот сюрприз. Волки своего голоса с плачущими завываниями не подают даром — только если будет пожаловано угощение…

— Надо было, — заговорил Ахамад, — чтобы ты с самого начала всю эту задачу одному из рабов поручил.

— А что, раб дотянет до господина? Тебе было бы приятно, если б я свою шею рабу подставил?

— Какая овце разница, чьим ножом заколота будет?

— Овце дела нет, какая о ней, принесенной в жертву, память останется. А всаднику — воину, человеку знатных кровей — у него, брат, ничего, кроме славной памяти нет. Он и живет ради такой памяти о себе. Все его действия в жизни посвящены тому, чтобы люди о нем после кончины добром его вспоминали. В этом и есть разница вся между ним и рабом, который жив одним днем да животом.

Мудрая стая заголосила на разные лады. Зов приближался. Ахамад поднялся к своему верблюду. Тот стоял на коленях в низине нерасседланный. Перестал жевать жвачку и оглядывался вокруг в тревоге с тех пор, как волки заявили о себе, отвечая на зов пролитой крови. Хозяин утолил жажду из привьюченного к седлу бурдюка, и лицо его тут же покрылось испариной. Он взял мочаловую веревку и вернулся к кургану. Уха заметил связку грубой веревки и негодующе запротестовал:

— Не делай этого с джутом. Я не хочу, чтоб ты меня мочалкой касался.

— Какая овце разница, чем с нее, убитой, шкуру сдирать будут?

— Я не хочу, чтоб ты меня этой отвратной веревкой обматывал, я тебе не баран! Я — тварь, в этот мир сошедшая в самом приличном образе, в прекрасном аяте, и упокоиться желаю по обету господу нашему, и вернуть сосуд прекрасный тому, у кого занял его, в нетронутом виде. Я не хочу никаких ссадин и царапин. Не хочу трещин на сосуде.

Он сглотнул слюну, перевел дух. Встал на ноги. Качнулся так, будто вот-вот свалится на спину. Добавил:

— Если б захотел я попортить сосуд, мне бы для того никто не потребовался в помощники. Было бы мне наплевать на царапины и раны, я бы все своими собственными руками совершил, мечом своим. Только вот сосуд этот на шее — мне наследство. Я обязан вернуть свой дар таким, как его получил. Бережное к дару отношение свойственно благородным.