Петух в аквариуме – 2, или Как я провел XX век. Новеллы и воспоминания - Аринштейн Леонид Матвеевич. Страница 35

– Хорош метод! – вспыхивал Ларькин отец. – Отслужил – и пшел на расстрел! Да такого и во времена Римской империи и варварства… – Любовь к латыни и к Римской истории отец вынес из классической гимназии, которую окончил с золотой медалью.

– Взгляд типичного штатского интеллигента! А вот представь: завтра война, во главе армии оказываются Блюхер и Тухачевский, которые уже лет пятнадцать не знают, что такое воевать, а учиться в силу своих маршальских звезд ничему не хотят. Твой интеллигентский гуманизм обернулся бы гибелью тысяч – ты слышишь, тысяч ни в чем не повинных солдат. Нет, уж лучше вовремя снять головы трем маршалам и десятку командармов и комкоров. Правильно Сталин делает.

– Ты знаешь, наш Сергей не одинок, – рассказывал отец за обедом несколько дней спустя. – Сегодня я был у Диденко, и он мне плел примерно то же о партийном аппарате. У него выходит, что если аппаратчиков время от времени не отстреливать, они зажиреют, перестанут блюсти интересы народа, начнется стяжательство, кумовство, «ты мне – я тебе», привилегии для детей и родственников – словом, буржуазное перерождение. Я спросил: «Ну а какими-то другими методами, без арестов и расстрелов, разве бороться с перерождением невозможно?» Он смеется: «Нет, доктор, здесь в белых перчатках ни хрена не сделаешь: или так, или никак!»…

Ларькин отец в партии не состоял, к Советской власти относился сдержанно. Но это не помешало ему в начале тридцатых, когда он был сравнительно молодым, но уже известным врачом, согласиться работать в качестве консультанта в поликлинике санчасти ОГПУ, пока после четырех– или пятикратной смены начальства управления ОГПУ-НКВД, в том числе начальников АХО, которым подчинялась санчасть, он сумел найти себе заместителя и благополучно покинул этот пост.

Диденко, о котором он рассказывал маме, был постоянным его пациентом («постоянным», разумеется, относительно – от момента назначения до момента ареста). В то время он исполнял дела начальника политконтроля [20] (в результате чего Ларькина библиотека активно пополнялась роскошными изданиями вроде «Маугли» Киплинга, «Трех мушкетеров» в серии «Библиотека романов и повестей» и т. п.), носил два ромба и весьма откровенно делился со своим «доктором» своими политическими воззрениями.

Отец не разделял взглядов, подобных тем, что излагал Сергей Степанович или Диденко, и утверждал, что все дело в стремлении Сталина устранить всех, кто препятствует его верховной власти: от политических врагов до любых лиц, чья активность направлена на ограничение режима личной власти.

Близкий приятель отца профессор Евсей Константинович П** высказывался еще определеннее:

– Сталин по своему характеру не может быть лидером демократическим, – говорил он. – На пост генсека он попал случайно, именно потому, что менее всего для него подходил: в условиях борьбы в высшем эшелоне партийного руководства он оказался единственным для всех приемлемым кандидатом. Чтобы удержаться на этом посту – а покидать его он категорически не хотел, – он должен был изменить саму природу демократического государства, возникшего в результате революции. Это он и сделал. Почему-то думают, что государственные перевороты совершаются только «снизу» для того, чтобы захватить власть. Ничего подобного! Чаще их совершают «сверху» для того, чтобы удержаться у власти! Особенность нынешнего переворота, начавшегося убийством Кирова в декабре 1934 года, в том, что он осуществляется в несколько этапов, с сохранением демократических форм государственной власти, при полном выхолащивании их демократического содержания.

– Я не думаю, что Сталин изменил природу государства, – возражал отец, – оно с самых первых дней было авторитарным. А вот как объяснить, что народ боготворит его? Только воздействием печати и радио?

– Это разные вещи. Узурпация Сталиным власти – это одно, а его социально-экономическая программа – другое. В ней немало объективно необходимого для России: развитие индустрии, повышение обороноспособности, поднятие грамотности… Да мало ли. Старшее поколение помнит еще, например, помещиков, фабрикантов. Сейчас же привилегированный слой общества почти незаметен. Да он еще и не сформировался. Создается иллюзия всеобщего социального равенства. К тому же именно по этому привилегированному слою и наносятся сейчас основные удары. Народ это почти не задевает…

Вот эту-то мысль Ларька усвоил особенно ясно: репрессивная политика Сталина после коллективизации, то есть с 1934 года, была направлена на привилегированные слои общества: ее жертвами была партийная, государственная, военная верхушка, чекисты, дипломаты, творческая интеллигенция, инженеры. В меньшей степени врачи и учителя. Народ – рядовых тружеников – она почти не задела… И вот теперь Антонина Тихоновна… За то, по существу, что она находилась на оккупированной территории. Но ведь на оккупированной территории оставалось по меньшей мере миллионов сорок – почти четверть населения страны. И ведь не они же пошли к немцам в оккупацию, а немцы пришли сюда. Да и потому, что те, кто стоят во главе государства, не сумели предотвратить этого ни дипломатическим путем, ни военной силой, хотя в том был их прямой долг. Ну хорошо. Никто с них за это не спрашивает. В конце концов, немцев изгнали. Победителей не судят. Но почему же нужно судить тех, кто в этом совсем уж не виноват?

Ларька вдруг поймал себя на мысли, что не может одинаковой меркой оценивать репрессии в отношении привилегированных слоев и в отношении простого народа. Он не понимал, в чем здесь дело. Может быть, в том, что у первых всегда есть свобода выбора? И потому их можно заподозрить в любых взглядах, в любых намерениях? Тем самым всегда есть возможность оправдать репрессии, как это делали Сергей Степанович, Диденко, многие другие? Да. В отношении народа такой возможности нет. Ни у Антонины Тихоновны, ни у Таси, ни у сорока миллионов остававшихся под немцами свободы выбора не было… Они, как могли, сопротивлялись немецкому нашествию: теряли мужей, сыновей, отцов; кто мог, уходил в леса… Репрессии по отношению к ним особенно отвратительны. Это всё равно, что судить и расстреливать безответных кошек и морских свинок… Зачем? Кому это нужно?

«Всё перепуталось, – вспомнил Ларька задержавшийся в памяти стих, – и некому сказать, что, постепенно холодея, всё перепуталось… И сладко повторять: Россия, Лета, Лорелея…»

42

– Нет мамы… – Ларька угрелся, задремал и не заметил, как подошла Тася: плачущая, несчастная, в своем несуразном ватнике с неопорожненной кошелкой.

– Как нет?.. – Он почувствовал, что сердце у него оборвалось и стало проваливаться куда-то вниз и вглубь. «Неужто умерла в "Крестах", – подумал он, – о Боже, надо было натолкать полный чемодан гранат, а не всю ту чепуху, и пойти сейчас раздолбать им эту красную кирпичную стену…»

– Отправили ее. Эта-пировали, – всхлипнула Тася, с трудом произнеся недавно познанное ею слово.

Ларька перевел дыхание:

– Ты не убивайся так, Тася. Слезами не поможешь… Везде люди живут… («Удивительно, – подумал он, – когда по-настоящему плохо, ничего кроме тысячекратно повторенных поговорок сказать нельзя».) Пошли. Пойдем ко мне. Поедим, успокоишься немного.

– Не пойду я.

Что-то в ее интонации насторожило Ларьку: «Что это она? Да и я хорош: даже приблизительно не знаю, где она, как жила все это время».

– Пошли. У меня хорошо… Тетка сегодня дома, накормит.

Тася молча отрицательно покачала головой:

– Я пойду…

– Да погоди ты! – Ларька искренне возмутился: не хватает, чтобы она опять исчезла на полгода. – Ты где живешь сейчас? И вообще, что ты делаешь? Работаешь?

Тася кивнула.

– Ну что ты… Клещами из тебя каждое слово… Где?

– В заводе. Вёдры подношу с составом.

– Что за завод? Какие ведра?

– Не скажу… Вёдры тяжелые. За смену сто двадцать, а то больше перетаскиваю. Потом болит всё. – Она показала на низ живота.

вернуться

20

В функции политконтроля НКВД входила цензура печатных изданий, радио, фильмов и т. п.