Камень и боль - Шульц Карел. Страница 13
Он пришел. В западне – оба.
Каноник Маффеи толстой рукой довольно погладил свою щеку. Молодой кардинал, видно, ничего не знает. Голос каноника больше не шипит, он теперь вкрадчиво-сладок и назойлив.
– Не надо бы забывать о Джакомо Пацци; это несчастный, соблазненный юноша, но мудрое пастырское слово, наверно, может избавить его от терзаний. Он ведь неплохой и в глубине бедной души своей взыскует правды божьей. Будем помнить о Джакомо Пацци!
Кардинал молчит. А каноник Маффеи продолжает:
– Одно слово истины спасло бы его, а главное – пример веры. – Тут ему показалось, что он сказал лишнее, и он поспешно прибавляет: – Я имею в виду пример святых. Возьму его сам под свою опеку. С ним нужно обращаться, как с тяжелобольным. Это человек, измученный своим неверием. Он ждет, ждет, я знаю. Какого-нибудь чуда, чего-нибудь такого, что просветило и изменило бы его. Он знает, что должен во что-то верить. Он хотел бы верить в бога. Будем помнить о Джакомо Пацци!
Кардинал все молчит, и руки его сжаты. Стоит с закрытыми глазами, и губы его слегка шевелятся. Может быть, он читает молитву перед мессой?
Вдруг звонко зазвонил колокольчик ризницы, двери которой были теперь открыты настежь. Загудел, как потоп многих вод, орган, и народ воспрянул. В торжественной процессии, движущейся стройными рядами, подходит Рафаэль Риарио к полному огней алтарю. Он идет, склонив голову, важно, исполненный величия, чувствуя на себе жаркое дыхание переполненного храма, напряженное ожидание, тысячи вперенных в него взглядов, души, готовые раскрыться, словно чаши, по его пастырскому мановению, идет, внимает и отвергает, шаг его особенно тверд там, где преклонили колена Медичи и вокруг них – одни одеяния философов, потом праздничные одежды Пацци; орган гудит – ах, слишком сильно гудит, – голос его, разбившись о свод и стены, возвращается обратно, в бесконечном величии звучит древнее песнопенье; мужчины, женщины, быть может, тысячи – все крестятся; цветы благоухают томительно-сладко, и огни, огни, и столько золота, – триумфальное шествие, крестный ход, всюду люди, люди, битком набились в храм, лепятся вдоль стен; сколько среди них, наверно, моих солдат, вот падают новые блики огней, это от золота алтаря; еще несколько шагов, столько, столько сложенных рук, и уже вновь поднялась буря органа, и народ онемел. "In nomine Patris, et Filii, et Spiritus Sancti" 1. Какое облегчение! Как написано в служебнике? Едва только эти слова произнесены, ничто больше не должно отвлекать твое внимание, ибо ты служишь и приносишь жертву, – ни взгляда по сторонам, ничего, ничего, кроме совершения святой литургии.
1 Во имя отца, и сына, и святого духа (лат.).
"Introibo ad altare Dei…" "Подойду к жертвеннику божию…"
Рядом шелестит голос каноника Маффеи. Глухо, словно из великой дали, слышится шорох толпы. Рафаэль Риарио произносит:
"Judica me Deus et discerne causam meam de gente non sancta, ab homine iniquo et doloso erue me…" "Суди меня, боже, вступись в тяжбу мою с народом недобрым, от человека лукавого и несправедливого избавь меня…"
Свод храма остался безответным. Он почернел от столетий. Разливаются по нему потоки тонов органа и падают на теснящийся люд, ожидающий разрешения спора и освобождения от человека, лукавого и несправедливого. Утешенье мое, господи, заслони меня от страшного напора злых сил, – даже если врата адовы разверзнутся, врата храма пребудут крепки. Мне еще нет двадцати, а на меня уж возложено такое бремя. Я – соль земли. "Quare tristis es, anima mea, et quare conturbas me…" "Что унываешь ты, душа моя, и что смущаешься?" Этот вопрос страшен и полон сверхъестественной тайны, и я слышу в нем плач всей пытки своей, муки, при которой я хрипел бы от ужаса, – вопрос болезненнейший, с помощью которого я стараюсь не забыть, что когда-нибудь исполнятся сроки, и мне совершенно одному, совсем одному придется сосчитать все свои минуты малодушия, мученья и тоски. Словно грош медный, брошенный в расплавленное золото, стою я у ступеней алтаря твоего, господи…
– Уповай на бога, ибо я буду славить его, – равнодушно шелестит жирный голос каноника Маффеи, произнося предписанный ответ.
Это так ужасно, что кардинал задрожал. Он знает, что должен уповать на бога. Но знает также, как, по его приказанию, каноник Маффеи будет прославлять бога… Потом Риарио взошел по ступеням, и золото его ризы заиграло отблесками огней… И вот он, поцеловав алтарь, молится об отпущении грехов ради заслуг тех святых, чьи останки сложены в этом камне. Кто покровитель Флоренции? Святой Иоанн Креститель, давший свидетельство о Свете. Кто покровители рода Медичи? Святые мученики Козьма и Дамиан.
В это мгновенье была принесена кадильница. Тяжелая, золотая, холодная, чуждая. Поднимается густое, слабо благоухающее облако дыма. Кардинал Риарио кадит алтарь. "Introit". "Kyrie" 1. Орация. Он сам страшится своего спокойствия. Так ему было сказано в Риме: во славу церкви. Уничтожение медицейского гибеллинства. Мгновенье близится стремительно, неудержимо. Молятся ли Медичи? Впрочем, можно ли пожелать им более прекрасной и достойной смерти? И все же у него дрожат руки. Тщетны усилия эту дрожь подавить: он читает священные тексты и дрожит. Но лицо его стало суровым, окаменело. Губы шевелятся медленно, произносят все важно, торжественно. Нет, не думать, не думать ни о чем, кроме обряда, так предписывает служебник. Вот иподьякон Симон читает текст из книги пророка Даниила, так как теперь пост.
1 "Introit" – входная молитва (лат.). "Kyrie" – "Господи, помилуй" (греч.).
"И ныне услыши, боже наш, молитву раба твоего и моление его и воззри светлым твоим оком на опустошенное святилище твое…"
Да, так молился святой пророк в посте, и вретище, и пепле, в пору унижения народа своего под властью Дария, царя из рода Мидийского. Отзвучал голос Симонов – глубокий, удивительный голос. И каноник Маффеи уже дочитал молитву перед чтением Евангелия и стоит на коленях со святой книгою в руке, просит:
– Благослови, владыка…
В это мгновенье кардинал Риарио побледнел. Побледнел так, что сам почувствовал свою бледность, как морозную пыль на лице. Ледяная рука вдруг погладила это лицо и согнала румянец со щек. Он знает, что надо благословить и произнести нужные слова, но горло сжалось от странного давления, и самый язык стал куском льда, коснеющий, застывший. Он чувствует на себе удивленный взгляд каноника, хочет поднять руку – и не может, рука его вдруг омертвела, мороз, холод, лед, – наверно, и рука теперь оказалась бы такой же бледной, как его лицо, если б поднять ее так, как подымается и опять опускается рука мертвеца. Это не его рука, а чья-то еще, какого-то постороннего, бледность разливается теперь, наверно, по всему его телу, но он не дрожит, он окаменел, застыл. В то же время он остро чувствует все вокруг – склонившуюся толпу, огни и золото, дым кадильницы, знает, что сейчас ему надо сказать дьякону, приготовившемуся читать Евангелие: "Dominus sit in corde tuo…" "Господь да будет в сердце твоем и на устах твоих для достойного и надлежащего благовествования…" Знает, что надо произнести это, и не может, губы сведены не судорогой, а морозом, губы холодны и мертвенны, губы бледны и бескровны, едкая усмешка каноника Маффеи, который, видимо, догадывается, что ему страшно, – но это не страх, не ужас, это больше, это мороз, холод и лед. Отчего такая глубокая тишина во всем храме, отчего все эти люди молчат, как это может быть, чтобы столько сотен людей, собравшись вместе, были так напряженно, так ужасающе тихи, ледяная рука все время сгоняет румянец с моего лица, острым когтем прорвала мне жилы, и они полые, пустые, нет во мне крови…
Каноник встал, не дождавшись благословения. Он уже идет читать Евангелие, тяжело дыша после только что произведенного усилия, вызванного тщетным коленопреклоненьем. Кардинал должен обратиться к читающему. Прислонившись боком к алтарю, он старается сделать это. И взгляд его падает на дарохранительницу. Золото ее не человеческой отлито рукой, оно сияет так солнечно, что ослепило его. А в нем – холод, ужасающий, темный холод. Бледность навсегда.