Камень и боль - Шульц Карел. Страница 32
Люди в храме стоят окаменелые, ошеломленные. Костлявые руки стучат в ворота Флоренции, что это – руки монаха или рука судьбы? Душно – не продохнешь. Огни свечей не мигают, храм переполнен. Черный свод.
Теперь монах на кафедре опустился на колени и стал молиться с плачем и рыданьем, голосом, полным слез, судорожно сжав руки:
– О прекрасные святые руки, я вижу вас израненными и растерзанными ради любви ко мне! О святые ноги, вижу вас пронзенными и обесчещенными ради любви ко мне! О сладкая грудь, что значит эта великая рана? Что значит это обилие крови? Горе мне, что я вижу тебя такой широко открытой – ради любви ко мне! О жестокий крест, не будь таким распяченным, ослабь немного свою твердость! Наклонись, чтоб я мог коснуться своего сладчайшего господа! О безжалостные гвозди, отпустите эти святые руки и ноги! Приблизьтесь к моему сердцу, усейте его ранами, пригвоздите меня, ибо это я согрешил, а не сын божий! О Иисус, когда я вижу тебя таким израненным, сердце мое отступает от меня, – о Иисус, когда я вижу тебя таким распятым, я хочу плакать, вовек не переставая! О утешенные, о усталые, о печальные, о бедные, о разметанные и колеблемые волнами моря мира сего и сломленные вихрем скорби, радуйтесь, ибо Иисус дал вам отдых, пролив драгоценную кровь свою! Ты, Иисус, так сильно распалил меня, что душа моя изнемогает! О, сладкая любовь, о, любезная рана, о, медоточивое уязвление, сладостно ведущее к жизни вечной! Блажен, кто будет всегда тобой распален, кто будет сыт тобой, и ничто другое в этом мире не взманит его! Блажен, кто примет это небесное уязвление, ибо он с пеньем летит к жизни вечной, в общении со сладкой любовью Иисуса, который есть истинный бог и истинный человек – с отцом и духом святым во веки веков. Аминь!
Он тяжелыми шагами сошел с кафедры и удалился. Молящиеся били себя в грудь и плакали. Только через некоторое время они стали мало-помалу расходиться, не прерывая молитв. Щеки пылали, глаза лили горючие слезы. Улицы, дома, дворцы, Флоренция – все стояло на своем месте. Но толпа потоками медленно растекалась по городу, и каждый глядел на знакомую улицу и на свой собственный дом уже иначе – взглядом сокрушенным, полным слез и раскаяния.
А Лоренцо Медичи со своими философами после проповеди пошел посмотреть на львов.
Мускулистые могучие звери во рву нежились на солнце, только в соседней клетке – у пантер и леопардов – было неспокойно. Полосатые и пятнистые звери с вытянутыми волнистыми боками тревожно расхаживали вдоль своих утесов; обгрызенные кровавые кости валялись на песке. Вдруг один зверь подскочил к самой решетке, и в этом прыжке влажная от пота шкура его сверкнула на солнце живым драгоценным камнем. Зверь тихо зарычал, другие остановились, смущенные, глухо ворча. Еще один длинный прыжок и ощеренные зубы, вытянутое бичом тело повалилось и загремел кровавый рев. Сторож леопардов Джиджи встал, пригрозив бичом, с помощью грубых окриков и длинного металлического прута навел порядок. Полосатые звери возобновили свою беспокойную волнистую ходьбу взад и вперед, а забияка легким прыжком перенесся через утес и зарылся там в песке, словно длинная игла. Львы не пошевелились. Там, дальше, в отдельном углубленном загоне поднял свою громадную гривастую голову, до тех пор лениво покоившуюся на могучих лапах, самый большой лев – Ганнибал и продолжительно зевнул. Глотка и зубы его засветились на солнце красным и желтым. Это был огромный зверь, любимец князя, известный во всей Флоренции. Его держали не только для красоты, как предмет роскоши: он был также исполнителем приговоров судилища.
Джиджи, желая сделать приятное и угодить князю, вошел в соседнюю клетку и вернулся с маленьким леопардом, детенышем, который жмурился от солнца и обслюнявил одежду Медичи, шаловливо барахтаясь у него в руке. Потом его вернули матери, и Джиджи напомнил, что новорожденному еще не дали клички.
Лоренцо смотрел молча. А за спиной у него вспыхнула перебранка между философами относительно Савонаролы, поднятая Пико делла Мирандолой, который стоял здесь, еще исхудавший и бледный после ватиканской темницы. Полициано хмурился. Ссора в Платоновой академии, да еще из-за этого доминиканского проповедника! Разве Полициано не предостерегал князя? Какое добро принесут Флоренции Савонароловы вопли? Народ волнуется, дворянство разочаровано, Синьория испугана, философы его презирают. Зачем Лоренцо позвал его? Резкий голос Фичино, не скупящегося на колкости, врывается в фанатические стремительные наскоки Мирандолы, громоздящего цитаты из Писания и обрушивающего их на голову Фичино. Патер Маттео Франко делает короткие и быстрые колючие выпады, всякий раз тотчас скрываясь между остальными, которые кричат все неистовей друг на друга. Ссора философов кипит, дикая, сумбурная.
Больше полутораста лет уже во всем христианском мире толкуют об исправлении церкви in capite et membris, с головы до ног. Теперь идет речь об установлении нового порядка божия на земле либо о полной гибели, и Пико делла Мирандола, на изможденном лице которого написано страдание, пережитое в ватиканской темнице, размахивая рукой, доказывает, что муки Христовы до сих пор не легче, чем в Гефсиманском саду. Сикст перед самым конклавом, избравшим его, видел страшный сон – а именно, троекратное падение под тяжестью креста, видение крестного пути. Да, мы погибнем в карах, бог не позволит больше посмеиваться над ним. Но остальные тоже кричат о другой, победоносной церкви, об установлении царства божия на земле под главенством апостольского папы, полного духом святого Евангелия и божественного Платона. Фичино, гордый великим успехом своего сочинения "Платоново учение о бессмертии души", яростно опровергает доводы Мирандолы, который хочет доказать язычество платонизма и говорит о будущем папе-аристотелике, хранителе церкви – до пришествия самого Judici Tremendi, грозного судии. А от кого охраняет церковь фра Джироламо? От христиан, от того стада, которое – не церковь, но воображает себя церковью…
Полициано во все продолжение ссоры молчит, тревожно поглядывая на Медичи, который продолжает неподвижно смотреть на зверей, стоя спиной к философам. Полициано скорбно нахмурился, сердце ему сжимает жгучая печаль. В последнее время он замечает, что Лоренцо нездоров… да, да. Цвет лица желтый, руки иногда начинают дрожать мелкой дрожью. А недавно во время чтения диалога "Менексен" он вдруг согнулся набок из-за резкой боли в почках. У него вспотели руки, глаза застлало мутной пеленой. Потом Полипиано должен был дать ему клятву, что никому об этом не расскажет. Видимо, это был уже не первый приступ. А Казимо Медичи, pater patriae, умер с Платоновым диалогом в руке… Да, князь нездоров, но не зовет врача, потому что нельзя, чтобы теперь, в такое время, слух о его болезни разнесся по городам и княжеским дворам…
Старший сын его, двадцатилетний Пьер, недавно вернулся из Рима. Тут Полициано опять озабоченно нахмурился. Он не любит Пьера. Никто не любит Пьера. Это хвастун. Не философ. Он не знает Платона, – только гремит мечом да тискает женщин. Высокомерный. Смеется над тогами философов и восхваляет панцирь. В нем нет ничего от Медичи. Словно мать его – в девичестве римская княжна, гордая Кларисса Орсини – наделила его только кровью Орсини. Да, Пьер – не Медичи, Пьер – Орсини. И он когда-нибудь будет здесь править!.. Потом – здесь еще Джованни, шестнадцатилетний кардинал, потому что Иннокентий Восьмой, по просьбе Лоренцо, дал ему пурпур. На будущий год он поедет в Рим, к ватиканскому двору и к сестре своей Маддалене. Марсилио Фичино составил ему гороскоп, где предсказано, что в свое время Джованни станет папой, но Полициано этому не верит: Джованни слишком прямодушный и искренний, он не сумеет разобраться в римских интригах. Верный платоник и способный музыкант – вот кто такой кардинал Джованни, – да, музыка, музыка его великая страсть! Потом есть еще третий сын – Джулиано, тихий, молчаливый, задумчивый. Этот двенадцатилетний мальчик с слишком умными глазами словно несет в себе какое-то странное знаменье, родовое влечение, какие-то скрытые подземные силы. Как это сказал тот раз Лоренцо, когда мы с ним говорили о перевоплощении убитого Джироламо Риарио? Что знаешь ты, Анджело, о темных стремнинах в душах Медичи! А этот мальчик, этот двенадцатилетний паренек с недетской молчаливостью и задумчивостью, со своей любовью к занятиям философией, вечно где-нибудь скрывающийся от остальных, он конечно, ясно чувствует в себе эти особенные, темные стремнины… "У меня три сына", – говорит Лоренцо. "Один умный", – при этом он имеет в виду, конечно, Джулиано. "Другой добрый", – тут он подразумевает юного кардинала Джованни, потому что у каждого любящего музыку так, как он, – наверное, чистое, доброе сердце, такой человек не может быть злым. "А третий, Пьер, глупец", – говорит Лоренцо. Пьер, тискающий женщин, восхищающийся панцирем и презирающий философов… Как он за время пребывания в Риме полюбил своего зятя, этого карточного мошенника, папского сына, истасканного Франческо Чиба! Говорят, они с ним не расставались ни на час и все переживали вместе игру, попойки, даже те каморки за Тибром, бедная Маддалена! Муж и брат ее, оба дружно – в объятиях гулящих девок! Нет, он не Медичи, он – Орсини, он в свою мать – Орсини. И он когда-нибудь будет здесь править, старший сын… Не дай боже! Неужели в одно и то же время сумеркам Италии суждено стать и сумерками Медичи? Мучительные мысли пишут свои знаки на лице Полициано. Князь этого не замечает. Он видит только своих зверей. Вот он слегка улыбнулся. Детеныш леопарда получил сильную оплеуху от матери – за то, что укусил ее под брюхом. Жалобно мяукая и скуля, он перекатился на песок и, подняв все четыре лапы кверху, стал барахтаться на солнце.