Камень и боль - Шульц Карел. Страница 9
Улицы шумят. Хоть нынче королевские пленные не поют своих сонетов на перекрестках, под рабским игом, и зрелище – скудное, народ валит толпами со всех кварталов к Санта-Мария-дель-Фьоре, на кардинальскую мессу. В кропильницах явно недостанет святой воды, и в переполненном храме даже в самую святую минуту едва ли кому удастся преклонить колена.
Металлический голос колоколов и металлический голос наполненных народом улиц долетает даже в зал, полный солнца и красок. Пестрые плитки множат отраженья огней. В больших стройных вазах – одни только розы, флорентийские розы, полные музыки, сновидений и крови.
– Не пойду слушать мессу, – решил Джулиано и потянулся к книге, которую Полициано перед этим читал и не докончил.
Лоренцо стал серьезным.
– Тебе надо пойти, Джулиано! – строго сказал он.
Он стоит выпрямившись, уже готовый к отходу. В одежде из черного бархата, простроченного белым атласом, и тяжелые аметистовые застежки у горла – единственные на нем драгоценности. У пояса – кинжал в чеканных золотых ножнах. Пронизывающий взгляд его смягчился, руки – стали мирными, успокоились. Он глядит ясным взглядом на брата, который пока в возрасте рассеяния и юного высокомерия и чье выразительное лицо полным-полно страсти, молодости и любви. Видно, что сердце все время трепещет новым и новым познанием, лицо непрерывно и неустанно говорит об этих трепетах, каждый мускул, каждое движение век, каждый маленький изгиб губ – все изображает горящую глубоко внутри пылкую жажду жизни. Джулиано не умеет владеть собой. Джулиано никогда не будет политиком. Но он молодой и красивый, и все будет у него молодое, и красивое, и жаждущее жизни.
– Надо, Джулиано! – тихо повторяет Лоренцо. – Почему ты не хочешь к мессе?
– Потому… – Джулиано говорит теперь твердо, коротко, голосом игрока, которому выпало в конце концов счастливое число. – Потому что Пацци утром, еще на рассвете, уже были у ранней мессы.
Тут Лоренцо, пораженный, снял руки с братниных плеч, и сердце его затопила, заполонила тоска. Дело, оказывается, серьезное.
– Кто служил? – с усилием спросил он.
– Сальвиати.
– И… они молились?
– Очень усердно, – ответил Джулиано с горькой улыбкой. – Даже слишком. Как люди, неравнодушные к тому, что принесут им ближайшие часы, и ожидающие не только празднества. В церкви никого не было, кроме них: Франческо Пацци, Якопо Пацци, Бандини Барончелли. Архиепископ Сальвиати благословил каждого особо, и только после этого храм был открыт для всех.
– Видно, нынче же что-то готовят.
– Что-то? – Джулианов голос звучит все насмешливей.
Тоска, да, тоска. Не буря гнева, не ненависть и отвращение, не быстрое обдумывание ответных мер и способа отразить удар. А тоска. Странное, удивительное, тягостное ощущение тоски. Отчего? Может быть, это то, что Платон называет несходством сущего. Сорвать бы сейчас с себя черную одежду и надеть панцирь, подать команду вооруженным воинам и на расставленную западню ответить ударом. Если б я сейчас дал приказ, сомкнулись бы челюсти ворот и никто бы не скрылся. Нет, я не сделаю этого. Отчего? Тоска. Что я создал? Никогда еще Флоренция, итальянские Афины, не цвела, как теперь. Я – не тиран народу, который любит меня, поет мои песни, богатеет под моей властью. Я собрал здесь такие сокровища искусства, что в Европе нет короля, который бы мне не завидовал. Я сочиняю для народа карнавальные песенки, я люблю свой народ и этот город. И охраняю Италию. Хочу для нее мира. Хочу, чтобы папа был властелином духовным и руководил нами в святом благочестии. А он хочет быть также властелином светским и управлять нами в интересах своей семьи. Если я хоть на мгновенье перестану сдерживать захватнические стремления и аппетиты всех этих его племянников, сейчас же всюду вспыхнут войны, и в стране, ослабленной непрестанным взаимным истреблением, охваченной голодом, каждый будет делать, что хочет. И Альпы расступятся, чтоб пропустить французские войска, и Магометовы мусульманские орды заполонят страну. Тоска от тщетности всего. Нет, не смотрят вдаль все эти Риарио, делла Ровере, родственники, племянники, дяди, старик в тиаре, энергичный и злобный, беспрестанно ссорящийся со всеми итальянскими государствами и рассылающий свои интердикты. Тоска. Почему? Нужно действовать. Быстро. Немедленно. Что это я вдруг так ослаб? Слишком люблю своих римских элегиков, слишком много занимаюсь Платоном, – нет, это пустая мечта… Действовать. Действовать круто, беспощадно.
…illius tristissima noctis imago
qua mihi supremum tempus in urbe fuit…
"…той печальнейший образ ночи, когда уж недолго мне в городе быть оставалось…" Довольно! Сейчас – вспоминать Овидия! Сейчас, когда я одним словом могу закрыть ворота и направить острия копий в грудь врага, сейчас вспоминать Овидиевы томления! Да, так называл это философ: несходство сущего, откуда когда-нибудь брызнет струей для того, кто не проник до его ядра, вся слабость жизни. А может быть, и то, что в памяти моей вдруг всплыли именно эти Овидиевы стихи, неспроста: это знаменье! Поэт, сосланный на варварский Понт, не умирал от большей тоски, чем умирал бы я, если бы мне пришлось расстаться с тобой, Флоренция, если бы я был удален от тебя, дорогой мой город, город пламенный, город навеки любимый, tristissima noctis imago, печальнейший образ ночи, если б я знал, что даже свет звезд остановился над моим городом, нарушая свой чин, – но от неги и любви.
Джулиано стоит совсем близко.
– Ты слышишь, что я говорю? – произносит он горячо и страстно. – Тебе все ясно? Пизанский архиепископ Сальвиати приехал тайно в ночи, жаждет выслужить себе кардинальскую шапку, Рафаэль Риарио приехал нынче утром с большой свитой, в которой много переодетых папских солдат, Якопо Пацци расставил подозрительных незнакомцев вдоль мостов и на перекрестках, перед дворцом Синьории…
Лоренцо повернулся к брату, и лицо его было уже спокойно. Обычным своим голосом он промолвил:
– Из всего этого важны только две вещи, Джулиано, только две. – Он посмотрел прямо в глаза брату. – Две вещи: утренняя месса и рев львов…
Колокольный звон умолк, больше медлить нельзя. Кардинала уже облачили в богослужебное одеяние, и храм Санта-Мария-дель-Фьоре переполнен. Святой воды на всех недостало.
– А ты? – Джулиано схватил руку Лоренцо, но тот легонько ее высвободил.
– Я пойду, – ответил он. – Не верю, не верю я, чтоб они были способны на что-нибудь подобное. А если б и так, я всегда предпочитаю смотреть прямо в лицо событиям. Ты это знаешь… Да если б я не пошел, было б еще хуже!
– Ты сумасшедший! – вспылил Джулиано, и жила гнева, пульсируя, выступила у него поперек лба. – Ты сумасшедший, коли сам лезешь в западню. Не посмеют, не посмеют. Ты думаешь, Сикст не способен на все? Думаешь, во время мессы ты в безопасности? Они молились – и как молились! А потом каждый из них в отдельности получил особое папское благословенье. Сикст! Он дает разрешение на все, когда дело идет об интересах его семьи. Знаешь, что поют о Риме? Там все продажное: алтари, священники, святыни, бог… Да, так поют о Риме – и не только у нас, но и в Германии и в Англии… Все в Риме продажное – убийство и злодеяние, когда это касается интересов делла Ровере. Сикст! Его политика…
– Именно поэтому и пойду, – сказал Лоренцо. – Сумасшедший – ты! Представляешь себе, какую сеть замыслов начнет ткать Сикст, как он обрадуется, если узнает, что во Флоренции к Медичи торжественно прибыл кардинал-племянник с договорами, а Медичи не явились на его мессу? Как сейчас же полетели бы ко всем итальянским дворам посольства…
– Ну так иди! Иди! – Джулиано сжал кулаки, и рот его полон слюны. Иди! А я не пойду!
Лоренцо слегка пожал плечами и повернулся к остальным присутствующим… Они стояли далеко от обоих братьев, у дверей в зал, и, видя, что те о чем-то спорят, не вмешивались. Кто, когда, будучи философом, вздумал бы принять участие в разногласии братьев, к тому же еще правителей? Они ждали.