Гадюка (сборник) - Толстой Алексей Николаевич. Страница 33
– Ты что же – из идеалистов?
– Молчать! – Поль стучит перстнем по дощатому столу. – Говорить вежливо с офицером французской армии!
– Чего мне молчать, все равно расстреляешь, – говорит связанный человек. – И напрасно… Ох, пожалеешь… Лучше развяжи мне руки, я уйду. А ты уезжай во Францию, да револьвер – не позабудь – по дороге брось в море… Все равно ваше дело проиграно. Нас – полмиллиарда. Твои руки – это мы, твои ноги – мы, брюхо твое – мы, голова – мы… А что твое? Ценности? Культура? – Наша… Хранителей других поставим, и – наша. (Раненый подполз к столу. Глаза его – расширенные, дикие, страшные – овладевали, давили…) Я вижу – ты честный человек, ты, может быть, один из лучших… Зачем же ты на их стороне, не на нашей? Они отравили тебя газом, заразили лихорадкой, пронзили твою грудь… Они растлили все святыни… Так зачем же ты с ними? Кусок хлеба и мы тебе обещаем… Проведи рукой по глазам, сними паутину веков… Проснись… Проснись, Поль…
Поль Торен со стоном открыл глаза. Когда кончится эта пытка? Колючие, перепутанные осколки воспоминаний, дневная суета перед глазами, гул стеклянных маховиков в ушах… Скорее бы темнота, тишина, небытие!
Погас и этот день. Снова над морем – пылающие миры, потоки черного света, в фокусах их скрещений возникающие из квантов энергии клубки первичной материи, и, гонимые светом из конца в конец по чечевице вселенной, летят семена жизни. Из одной такой микрожизни возник Поль Торен. И снова, когда-нибудь, его тело, его мозг, его память раскинется пылью атомов в ледяном пространстве.
В эту ночь, как в предыдущую, сестра не мотла увести его в каюту. Когда она от досады заплакала, он поднял дрожащий, сухой, как сучок, палец к звездам:
– Это мне нужнее ваших микстур.
Ранним утром проходили мимо Калабрии: дикий берег, острые зубья скал, нагромождения лилово-серых камней. Редкие кусты в трещинах. Выше террасы бурых плоскогорий. Кое-где кучки овец. На мысу – такой же, как камни, замок – башня, развалины стен: старое разбойничье гнездо, откуда выезжали грабить корабли, заносимые штормом к этому чертову месту. Налево в мглисто-солнечном тумане курился дым над снежной вершиной Этны, голубели берега Сицилии. «Карковадо» несся по коротким волнам пролива, которого так боялся Одиссей. На палубу вышло семейство сахарозаводчика – все в спасательных поясах. Оказывается, здесь была опасность встретиться с блуждающей миной. Зуавы плевали в пролив. Но стремнину миновали благополучно. Ржавым носищем «Карковадо» резал теперь бирюзовоголубые воды Тирренского моря.
Общественный деятель с соломой в бороде, пройдя по палубе, громко сказал, ни к кому не обращаясь:
– Барометр падает, господа!
Действительно, жара усиливалась. Небо было металлического оттенка. На юге воздух ходил мглистыми волнами, как будто там кипятили воду. От праздности, от зноя, от нестерпимого света на пароходе стало твориться неладное. Говорили, что одну из жабиных девчонок этой ночью отвели наверх, в каюту капитана. Со вчерашнего дня капитан не показывался на мостике. Обнаружилось, что остальные девочки удрали из кочегарки. Одну удалось отыскать в трюме, где она ходила по рукам, кричала и царапалась. Ее заперли в аптеке под надзором фельдшера. Зуавы волновались, перешептывались. То один, то другой вскакивал с раскаленной палубы и исчезал где-нибудь в черных недрах парохода, где пахло крысами, плесенью и железные стены скрипели от вздохов машины.
Барометр падал. Под лодкой сидела русская дама пригорюнясь. Мальчик спал, положив мокрую от пота голову на ее колени. Затих даже стук ножей в камбузе. И вдруг где-то внизу произошла короткая возня – удары, рычание… На палубе появились двое – с волосами торчком, голые по пояс, в замазанных парусиновых штанах. Оглянувшись, они побежали. Передний показывал вытянутую окровавленную руку.
– Откусил палец, откусил палец, – повторял он надрывающимся глухим голосом. Остановился, неистово стащил с ноги деревянный башмак (другая нога – босая), швырнул его в море. Легко побежал дальше. – Откусил палец!
Другой, выше его ростом, бежал за ним молча. На жилистой спине его под лопаткой был виден кровавый желвак со следами зубов. Едким потом и кровью пахнуло по палубе. Сейчас же за этими двумя выскочил на палубу третий с узким лицом, черноволосый, в разорванной бязевой рубашке. Раздвинув ноги, он пронзительно свистнул, как будто ночью на пустыре. Зуавы вскочили. Глаза их дичали, усы топорщились. Быстро, плотно они окружили раненых кочегаров. Шумно дышали груди. Высокий, с желваком на спине, проговорил душераздирающе:
– Обе девчонки у него в каюте…
– У кого?
– У шоколада…
С откушенным пальцем крикнул:
– У него нож… У него огромный нож и вертел… Откусил мне палец… Наших всех зарежут здесь… Живым не доехать…
Снова свист. И тогда все – и солдаты и кочегары – побежали по трапам вниз. Немного спустя там грозно загудели голоса. На палубу выскочила из кают-компании жаба с обеими собачонками на руках, заметалась, как слепая. В каютах первого класса захлопали опускаемые жалюзи. Пробежал с испуганным лицом помощник капитана.
Кок-негр появился, наконец, в крутящейся толпе. Он здорово отбивался длинными руками. Белая куртка на нем – в клочьях, в пятнах крови. Он пятился к трапу. Вдруг фыркнул, зашипел на наседающих, в два прыжка взлетел на палубу и помчался по ней, выкатив белки глаз, как лупленые яйца. «Лови, лови!» – кричали зуавы, устремляясь за ним. Он вскарабкался еще выше, на капитанский мостик, и оттуда – головой вниз – мелькнуло его лакированное тело, упало в воду. Далеко от корабля, отфыркиваясь, вынырнула черная голова.
На «Карковадо» остановили машину. В море полетели спасательные круги. Негр подплыл к борту и ухватился за конец. Весело скалясь, он посматривал на свешенные через перила головы зуавов. Было ясно, что бить его уже больше не станут.
А барометр продолжал падать. Небо нависло раскаленным свинцом. Задыхаясь, стучала пароходная машина, стучала кровь в головы. И на палубе снова закружился вихрь: солдаты перешептывались, перебегали, сбивались в кучу. Раздался повышенный, певуче-четкий (видимо, парижанина) панический голос:
– На нас идет шторм. Все, кто на палубе, будут смыты в море. Нас не пускают даже в кают-компанию. А в первом классе пружинные койки для спекулянтов, серебряные плевательницы, чтобы им рвать. Неужели нам и здесь еще умирать за буржуа?.. В трюм спекулянтов!
– В трюм спекулянтов! – закричали голоса. – Богачей, буржуа – в трюм!
Зуавы, завывая, кинулись через обе двери в каюткомпанию. Но там никого не было. На столе – неоконченный обед. Двери кают заперты. Здесь было душно, как в духовом шкафу, где жарят гуся. Иные из солдат повалились на диваны, вытирая ручьи пота. Те, кто позлее, стали стучать в двери кают:
– Алло! Эй, вы, детки, – в трюм, в трюм! Очистить каюты!
Из одной каюты, куда грохнули кованым башмачищем, высунулся папа-краб с прыгающими лиловыми губами, весь в поту:
– Ну? В чем, собственно, дело? Что вы так шумите?
Уже чья-то чумазая рука сгребла его за визитку, десятки пышущих лиц, расширенных глаз приблизились к нему… Не сдобровать бы папе-крабу с его семейством и сундуками… Но в это время раздались пронзительные боцманские свистки. Свистали: «Все наверх!» И сейчас же треснуло, раскололось небо над пароходом, ударил такой гром, что люди сели. Полыхнула молния во все иллюминаторы. И жалобно запели ванты, снасти, «Карковадо» сильнее повалило на левый борт. Налетел шторм. Стало темно. Пятнами различались испуганные лица.
Рваные тучи мчались над самой водой. Море стало гривастым, свинцово-мрачным, и волны все злее, все выше били в ржавые борта. Вода уже хлестала на палубу. Раскачивало шлюпки на стрелах. Одну запарусило, рвануло, сорвало, и она унеслась, кувыркаясь среди бешеной пены. Тут бы надо бочку с сокровищами бросить морскому царю, заколоть ему быка, чтобы смилостивился! Невдомек! Трещал, зарываясь, валился, гудел винтами, густо дымил «Карковадо». Ураган шел с юго-востока, гнал его к родным берегам.