Белая береза - Бубеннов Михаил Семенович. Страница 111

— А дело, братцы, вот как было, — начал Умрихин. — Закончился этот самый экзамен, нас и созывает товарищ лейтенант и объявляет: все годятся в снайперы, один я — нет! Можете вы это понять? Вы же сами, братцы, знаете, как я стреляю. Помните, когда еще стояли на реке Великой, как я отличился на стрельбище? Мне же тогда была объявлена благодарность от самого комбата! Нет, хвастаться не буду, а стрелять-то я умею! Глаз-то у меня, будьте покойны, верней некуда! Я как стреляю! Мигнет молния, я ее р-раз! и готова!

— Вот и хвастнул трохи, — сказал Семиглаз.

— Давай дальше! — попросил Дубровка.

— Так вот, — продолжал Умрихин, — пришли мы на место. Это, значит, правее Скирманово. Там разных немецких траншей и блиндажей — черт ногу свихнет! И вот наш товарищ лейтенант указал каждому место, свои сектора, и говорит: "Следить за блиндажами, за дзотами — глазом не моргать! Как появится где цель — бей без промаха!" А в тех траншеях да блиндажах засели наши же ребята, и дан был им наказ: то шапку на палке на самое малое время показать, то щиток из фанеры с фашистской мордой… Ну вот, выбрали мы позиции, наблюдаем… Лежу я полчаса — нет цели в моем секторе! Нет и нет! В стороне кто-то уже хлопнул разок, а я лежу… Проходит еще полчаса. У меня уже и ноги закоченели, но я не отрываю глаз от своего сектора. А цели нет! Что за чертовщина, думаю? В чем дело? В стороне опять хлопают, а я лежи, стало быть, без движения, коченей заживо! А тут к тому же как потянет поземку и прямо, поверите ли, в глаза! За несколько минут замело всего до горба. Но я лежу, коченею, а наблюдаю. Только когда утихла поземка, меня сомнение взяло: не просмотрел ли, думаю, цель, когда меня снегом заметало? Но все же опять лежу. Окоченел до самого сердца, курить до смерти охота, а цели все нет и нет! Тьфу, пропасть, думаю, хоть лопни! И тут у меня такая мысль мелькнула; а не забыл ли, думаю, товарищ лейтенант посадить человека в мой сектор с шапкой на палке или фанеркой, иначе говоря, с целью? Дай, думаю, схожу разузнаю, в чем дело? Пришел к товарищу лейтенанту, а он говорит: "Сиди жди остальных, будет беседа". А потом и говорит: не гожусь! Видали, что вышло?

— Все ясно, — сказал Дубровка. — Нет выдержки! Хорошо стрелять — это совсем мало для снайпера! Снайпер должен прежде всего обладать большим спокойствием, большой выдержкой. Без этого он не может вести наблюдение, подкарауливать врага и, наконец, стрелять метко… А какая у тебя выдержка? Полежал три часа в снегу при довольно благоприятной погоде, и все терпение лопнуло? Что тебе сказал лейтенант?

— Вот это же и сказал, — уныло ответил Умрихин.

Солдаты были в добром, благодушном настроении после сытного ужина и поэтому дружно взялись шутить над Умрихиным — представился редкий и удобный случай дать ему сдачу за его постоянные шутки.

— Какое у него терпение? Откуда взялось?

— Он терпелив с ложкой в руках!

— Эх, Иван, Иван! — вздохнул Петро, и все замолчали, ожидая особенно крупной сдачи. — И правда, зря я выпросил у повара ту добавку. Ну, ничего! Завтра як буду получать обед, то и скажу повару: "Забери, дядько, из его котелка назад полчерпака; сознаюсь, дядько, зря выпросил вчера!"

Иван Умрихин, молча сносивший все уколы, выжидая удобного случая для контратаки, вдруг посмотрел на Семиглаза и сказал серьезно:

— Ты, смотри, дурная голова, на самом деле не сделай так! У тебя ума хватит!

Изба дрогнула от хохота.

XIX

Как горные ручьи, то шумя, то стихая, без конца меняя путь, весь вечер текли солдатские разговоры. В одной группе говорили о том, как бы теперь, не будь войны, хорошо жилось и работалось; в другой — о том, что делается сейчас в тылу для победы над врагом; в третьей — о том, что происходит сейчас в родных краях, где хозяйничают ненавистные захватчики… Там и сям слышались тяжелые вздохи. Из рук в руки переходили фотографии и письма.

В эти минуты один солдат из второго отделения, вытянувшись на соломе у печки и смотря уныло в потолок, внезапно запел, переделав на свой лад старинную грустную песню. Он пел тихо, не спеша, будто стараясь, чтобы каждое слово песни унесло из его души как можно больше горечи и тоски:

Прощай, ра-а-адость, жизнь моя,

Ты осталась без меня-я-я…

Но горечи и тоски, должно быть, слишком много было в его душе. Он не выдержал и заговорил быстро, строго:

Знать, один должон скитаться,

Тебя мне больше не вида-а-ать!

И вдруг, передохнув, со всей силой бросил вверх слова:

Тем-на… но-о-оченька-а-а!…

И тут же откровенно пожаловался однополчанам:

Ой, да не спи-ится,

Ой, да не спи-ится мне!

Петро Семиглаз наклонился к Кудеярову.

— Хм, спивае… Голосист!

— А шо?

— Убьют его…

— Як убьют?

— Боится, а такие недолго воюют…

Умрихин пододвинулся к Андрею, зашептал:

— Завтра, пожалуй, опять бой…

— Почему так думаешь?

— А вон, видишь, как предчувствует…

Солдат лежал молча, с закрытыми глазами, будто прислушиваясь, куда уносит его песню. Многие уже решили было, что солдат забыл ее продолжение, но он вновь запел:

Эх, тала-ан, мой тала-ан,

Участь горь-кая моя-я-а…

Уроди-илось мое го-оре,

Полынь-горькою траво-о-ой…

И опять точно застонало сердце:

Темна… ноченька-а-а!…

Ой, да не спится-а,

Ух, да не спится мне!

Андрей приподнялся на лавке, крикнул:

— Эй ты, соловей залетный, поешь ты здорово, а когда молчишь — того лучше. Что ты на всех нагоняешь тоску? Что ты, в самом деле, нюни распустил?

— На это моя воля, — ответил солдат.

— Твоя? — Андрей сорвался с лавки, внезапно по-отцовски раздражаясь, что случалось с ним теперь частенько. — А нашу знаешь?

Он оглядел солдат быстрым недовольным взглядом, густо румянея от раздражения и порыва, вскинул руку и сразу запел, удивляя всех могучей силой своего голоса:

Вставай, страна огромная,

Вставай на смертный бой

С фашистской силой темною,

С проклятою ордой!

Это была одна из самых любимых и волнующих песен нашего народа в дни войны. Властная сила этой песни заставила солдат вновь и вновь испытать ощущение величия всего, что они делали на фронте, ощущение взлета своей душевной мощи… Сразу же забывая обо всем, что занимало думы, солдаты, как по команде к бою, сорвались со своих мест и дружно, слитно, могуче подхватили песню:

Пусть ярость благородная

Вскипает, как волна!

Идет война народная,

Священная война!

Песня понеслась, как горный поток…

У всех солдат ярко загорелись глаза…

В тот момент, когда запевала заканчивал второй куплет, в избу вошли Озеров и Брянцев, — весь день они были вместе: комиссар знакомился с офицерами и солдатами полка, делая обход всех занятых полком домов и блиндажей. Старший сержант Дубровка подал команду "смирно" и шагнул вперед, чтобы отдать командиру полка рапорт, но Озеров и Брянцев одновременно замахали на него руками и, порывисто обнимая оказавшихся рядом солдат, тоже с чувством могучего порыва душевной силы первыми начали припев:

Пусть ярость благородная

Вскипает, как волна!

Идет война народная,

Священная война!

…На этом и оборвалась песня. Приоткрылась дверь, и какой-то солдат, заиндевевший так, что остались видны только сторожкие глаза, крикнул в избу:

— Говорят, товарищ майор сюда зашел?

— Здесь я, здесь. А что? — спросил Озеров.

Солдат открыл дверь настежь, и тогда на порог боязливо вступил тоже весь заиндевелый, мрачно поглядывающий человек в немецкой шинели. Это был Отто Кугель — первый немецкий перебежчик на подмосковном фронте…

ЧАСТЬ ШЕСТАЯ

I

Тихо занималось морозное лесное утро. На кромке старой гари, заваленной колодинами и густо заросшей подлеском, появилось лосиное стадо. Выйдя первым на гарь, старый лось-вожак остановился и высоко поднял могучие рога. Несколько минут лось стоял с оцепеневшими мускулами, как изваяние, чуть поводя ушами, напряженно прислушиваясь к чуткой зимней тишине. Все стадо тоже высоко и сторожко держало горбоносые морды. Над дальней кромкой гари взмыл тяжелый краснобровый глухарь. По ворсистым, заиндевелым спинам лосей прокатилась дрожь. Но лоси тут же успокоились: вокруг стояла такая крепкая тишина, что ни одно дерево не решалось шевельнуть веткой, чтобы сбросить лишний иней. Старый лось смело шагнул вперед и одним поворотом сухой, губастой головы забрал в пасть вершину молодой осинки. За ним двинулось на гарь все стадо, жадно хрустя промерзлыми ветками сочного подлеска.