Князь Трубецкой - Золотько Александр Карлович. Страница 13
— Ладно, — пробормотал Трубецкой, — живы будем — не помрем…
Ротмистр принес одежду и обувь. Чистую, без крови, присмотревшись, понял Трубецкой с облегчением. Достал, наверное, из запасных вещей поляков — Стась фигурой был похож на Трубецкого, поэтому его одежда подошла, вплоть до нижнего белья, все было простым, но удобным и прочным. Впору оказались даже сапоги.
Сам ротмистр переодеваться не стал. Доломан гусара был залит кровью, но Чуева это не смущало, он просто не обращал на это внимания. Его вполне устраивало то, что это не его кровь, а противника. А мундир снимать и в статское переодеваться — недостойно это офицера. Нет, к Трубецкому это отношения, конечно, не имеет, у него ситуация, извиняюсь, совсем даже другая, не голым же, прости господи, по здешним лесам и оврагам шастать… А вот если мундир есть — пусть даже и в крови, — то снимать его офицеру невозможно. Мундир — это не просто так, это вам не машкерадный костюм, господа…
— Знаете ли вы, Сергей Петрович, почему у изюмских гусар красный доломан? — как бы между прочим спросил у Трубецкого Чуев. — Не синий, не зеленый, а именно красный?
Старая шутка, подумал Трубецкой, только слышал ее он раньше про красные рубахи гарибальдийцев, чтобы крови не было видно при ранении. Было еще продолжение про Муссолини…
— Полагаю, потому, — сказал князь, — почему нет у гусар коричневых чекчир…
Ротмистр задумался, пытаясь сообразить, о чем это подпоручик и не попрание ли это чести изюмских гусар, но потом на лице Чуева появилась улыбка, расплывавшаяся все шире и шире, от уха до уха.
— А ты, брат, острослов! — Гусар хлопнул Трубецкого по плечу. — Гусарам коричневые чекчиры и впрямь ни к чему… Придумал ведь…
Гусар покачал головой, потом спохватился, оглянулся почему-то на дом и снова стал торопить Трубецкого с отъездом:
— Береженого, как говорится… — Ротмистр помог Трубецкому встать и медленно, но настойчиво повел его к повозке поляков. — Хорошо, что ляхи коней не распрягли…
— Хорошо, — подтвердил князь. — Только чего мы так торопимся? Ведь ночью можем заблудиться… Или телегу перевернем. Когда сюда ехали — все время колеса по выбоинам да по корням стучали. Сломаем колесо — и все, дальше придется верхом… И припасы бросим…
— А мы не быстро поедем, — пообещал ротмистр. — Потихоньку, полегоньку… Я коней поведу, пойду впереди повозки, а там уж и рассвет скоро… Сколько той ночи…
Часам к четырем и рассветет, подумал Трубецкой, это правда. Тогда вообще непонятно — зачем выезжать затемно. Передремнуть оставшееся время, а потом — без опаски поломки и как можно быстрее…
— Давай-давай… — Ротмистр подсадил князя в телегу. — Справишься, ваша светлость, с вожжами? Как думаешь?
— Справлюсь. А может, пистолеты и штуцер сразу зарядим? Нехорошо с разряженным оружием… — Трубецкой внимательно смотрел в лицо ротмистра, пытаясь понять, чего это гусар так суетится. Взрослый, бывалый человек, а ведет себя будто нашкодивший мальчишка, глаза вот опускает, время от времени бросает быстрые взгляды на избу и тут же, словно обжегшись, отводит их.
— Зарядить? А, да, нужно зарядить, это вы правильно сказали, князь. Я… — Ротмистр огляделся по сторонам. — Потом и зарядим. Как рассветет, так и зарядим… Ночью-то, один пес, никуда из пистолета не попадешь, разве что себе в ухо… Я порох и пули вот на передок бросил, пистолеты положил… и поляков, и французов… Чего тут в темноте возиться? Вот солнце встанет…
И взгляд на избу. И виноватый взгляд на князя. И сообразив, что попался, ротмистр вздохнул тяжело и почесал в затылке.
— Живой? — спросил князь.
— Кто?
Трубецкой молча смотрел на ротмистра.
— А… Французик этот? Так помирает. Я глянул — он уже хрипит. Ручкой эдак дергает… ногой опять же… Агония — как есть агония…
— Что ж вы мне сказали, что убил я его? — ласковым тоном поинтересовался Трубецкой. — Нехорошо…
Князь спрыгнул с телеги, взял саблю, которая так и лежала без ножен, и пошел к конюшне.
— Так чего время терять? — воскликнул гусар. — Ну не помер он — чего возиться? К утру дойдет. К утру все раненые помирают… кому суждено… А мы что — ждать его последнего вздоха будем? Много чести лягушатнику, честное благородное слово! Исповедовать да соборовать мы не сможем — и я не поп, и он, поди, безбожник. Поехали, князь, а?
Трубецкой взял один из заготовленных поляками факелов — они, наверное, собирались пытать московитов долго, факелов у стенки лежало много, — зажег от костра.
— Ну дался тебе этот капитанишка… — Чуев попытался заступить подпоручику дорогу, но тот, усмехнувшись, обошел его.
В неверном свете факела, бьющегося на ветру, лицо подпоручика вдруг показалось Чуеву старым… нет, даже не старым, а… древним, словно было молодому человеку на самом деле несколько тысяч лет, а не чуть более двух десятков, огоньки дрожали в его глазах, тени превращали это лицо в жутковатую маску варварского божества… И ротмистру Чуеву, человеку храброму и не суеверному, вдруг стало страшно, будто в глаза смерти заглянул.
— Не нужно, Сергей Петрович… Неправильно это… — тихо сказал ротмистр.
— Остановите меня? — не оборачиваясь, на ходу спросил Трубецкой. — Возьмите саблю, зарубите…
— Ну что вы, в самом деле… Он ведь ранен и безоружен. Мы уже победили, зачем же брать грех на душу? Он, может, и сам помрет… Точно помрет, я вам говорю…
— Помрет, — кивнул Трубецкой. — Тут вы совершенно правы…
Князь переступил через Збышка — волосы у того на голове уже погасли, только пахло паленым. Настолько сильно пахло, что перебивало даже запах сгоревшего пороха. Кровь, впитавшись в песок, превратилась в черное пятно.
— Господин поручик! — крикнул ротмистр. — Я приказываю вам, в конце концов… как старший по званию… и просто старший…
— А я вам не подчиняюсь, Алексей Платонович, — отрезал Трубецкой и поднялся по ступенькам на крыльцо. Три ступени, средняя прогнулась, просев. Дверь была открыта. — Вы хоть пистолет у него забрали? — спросил Трубецкой, остановившись на несколько секунд у порога.
— Да. У него было два и у сержанта его два… — В голосе ротмистра теперь была безнадежность и усталость. — И саблю сержантскую забрал, и нож из-за голенища… Так и вряд ли капитан драться сможет — сильно вы его оглоушили…
Капитан и вправду был слаб. Услышав шаги Трубецкого — да и разговор его с гусаром тоже наверняка слышал, — Люмьер не сделал даже попытки защищаться. Он и встать не попытался, только сел, прижался спиной к стене и скрестил руки на груди.
Даже в красноватом свете факела было видно, как он был бледен. Шея залита черной кровью, кровь на руках, на лице.
— Пришли закончить… — Капитан произнес эти слова не как вопрос, скорее, как утверждение. — Благородный человек…
Трубецкой подвинул ногой табурет и сел напротив Люмьера. Положил саблю на колени, огляделся, понял, что пристроить факел никуда не получится, поэтому просто переложил его в правую руку — раненая левая начинала болеть.
— Давайте не будем говорить о благородстве, — сказал Трубецкой. — Как это вы недавно сказали: тут мир жутких сказок и кровавых легенд? Здесь нет законов и благородство здесь неуместно? Я с вами полностью согласен, капитан. Значит, и вам нечего ожидать от меня рыцарских поступков… Вы бы сами… вы бы меня в подобной ситуации отпустили?
Люмьер пренебрежительно усмехнулся.
— Тогда почему?..
— Но ведь попробовать стоило… — сказал француз. — Вокруг столько дурачья, искренне верующих в честь, благородство и совесть… В их парадное романтичное воплощение…
— А на самом деле?
— На самом деле… на самом деле я полагаю, что цель оправдывает средства, как бы странно ни звучал принцип иезуитов в устах императорского офицера. Моя армия… моя страна должна победить — значит, все, что я делаю, приближая эту победу, правильно. Честно и благородно. Все остальное — суета и блажь.
— Но мое честное слово для вас было некоей гарантией?
— Конечно. Это ваше понимание чести — слабость, почему же мне ею не воспользоваться? В бою, когда от этого зависит ваша жизнь, вы же не станете решать, какой удар честный, а какой — подлый? Вы выберете наиболее эффективный из доступных, так ведь?