Семейщина - Чернев Илья. Страница 62

Задолго до свадьбы Астаха помог Спирьке обладить похилившуюся избу покойного Арефия. Старик так и не сумел наладить своего хозяйства из-за непутевого пасынка, с которым чуть не ежедневно ругался.

Можно бы Спирьке войти к Астахе в дом, но это было признано неудобным, могло повредить в будущем и тестю и зятю. Пусть уж лучше тесть — батюшка не поскупится на обзаведение, дает деньги, плуги, коней, скотину. И Астаха давал, не жалел.

— Вишь, доча, — говорил он Пистимее, — слово свое сполняю: ничего для вас не жалко.

Астаха кривил душой: конечно, жалко ему отрезать от сердца свое добро, да об этом не заикнешься. Порою он думал: «Пущай лучше, в случае чего, за своим пропадет, чем лиходеям достанется. Но за Спирькой не пропадет! Со Спирькой все целы будем!»

И вот пьяной оравой раскатываются они на разряженных конях вдоль длинных кривых улиц; Падает тихий снег, крутятся в воздухе крупные мокрые снежинки.

То ли снежная сетка застит глаза, то ли хмель, ударивший в голову, разглядеть не — дает, — чудится Спирьке, что у проплывающего мимо окна Дементеевой избы стоит бледный-бледный, прильнув носом к оттаявшему стеклу, чубатый Федот и смотрит завистливыми въедливыми глазами. А внизу у Федота, там, где была правая нога, мерещится деревянная култышка.

Спирька отводит взгляд от окна, валится головой на Пистину грудь, кричит:

— Шибче погоняй!.. Девки, песню!

Спирька проснулся на рассвете, вылез из-под теплого, из цветных лоскутьев, стеганого одеяла, вылез осторожненько, чтоб не разбудить молодуху. Казалось, он бережно уносит с собою теплоту нагретого бабьего бока… Сел на краю кровати, улыбнулся от сладких воспоминаний… Впрочем, он смутно помнил, что было ночью. А события вчерашнего вечера и вовсе растворились в пьяной мгле: ни гульни, ни Федота у окна, ни того, как его оставили наедине с Пистей, и она стаскивала ему с ног обутки, — ничего этого в памяти не удержалось.

Спирька быстро оделся. Скоро придут бабы — доить коров, топить печь, справляться, каково спалось. Молодая ради первого дня свободна от хозяйственных хлопот.

Свирепо болела голова. Спирька долго плескался студеной водой из рукомойника. Стало легче… Внимательно, будто впервые, оглядел он богатое убранство избы: зеркало, белые рушники, козульи рога на стене, добротную постель. Пол, стены, шкафы, печь, двери — все масляной краской покрашено, все сверкает новизной. Писте пол дресвой не посыпать, голиком не шоркать — смыла, и только. Он широко улыбнулся, вспомнил, как говорили товарищи: «Не по себе, паря, дерево клонишь!» Дескать, женишься не по обычаю — на неровне.

Спирька вышел во двор. Дверь погребицы сияла белой краской. Синие луны украшений еще больше подчеркивали привлекательность этой двери. Синими же цветами были расписаны ставни, наличники, четыре верхних венца избы краснели охрой, у крыльца плита широкого камня — как у настоящего справного мужика. Будто и его, Спирьки, дом, а не узнать вовсе.

— Выходит, что и по себе дерево! — стоя посреди двора, гулко расхохотался он.

И, потянувшись, сказал серьезно:

— Хозяином жить стану. Навоевался, напрыгался, будя!

2

Великий пост вернул на деревню обычную строгую тишину. Издревле размеренные потекли дни — в суровом посте, в тихих и длительных молитвах, в крестьянских заботах, за которыми угадывалась близкая вёшная. С утра Ипат Ипатыч, пастырь, созывал никольцев в церковь, — гулко бамкал над деревней колокол, чинно, не спеша. Бабы и старики шли выстаивать часы, били лбами в некрашеный почерневший пол, замаливали грехи. Черные кички, черные шали до пят, черный блеск плисовых курмушек, — будто и не бывало на деревне сроду ни ярко-оранжевых нансуков, ни цветастых, желтых да красных, сарафанов и кичек, красных и зеленых мужских рубах. Будто деревня и не знала никогда веселых радостных цветов, будто по сговору переменилась она под стать неразличимой унылой торжественности.

Замолкли звонкие девичьи голоса. Песни, гармошки, шумные игривые посиделки — куда все это делось вдруг!

И вся природа кругом уныла и тускла, ровно и она великий пост справляет. Матовое низкое небо, Тугнуй — песочно — желтый, скучный, в темных пятнах. На этих пятнах, на буграх, всю-то зимушку не ложился снег, а теперь они расползлись, оттеснили белую скудную пелену к горам, и от них, от холодных гор, веют на деревню ветры-хиусы, хлопают ставнями, леденят душу, сеют тоску.

Великая бабам забота: чем и как прокормить семью целых семь недель, прокормить постным да пресным так, чтоб не прискучило, не приелось, чтоб мужик не заворчал, не заругался. Тут бабе приходят на помощь летние огородные и полевые припасы да изобретательный бабий ум. У нерадивых баб постные щи подпирает картошка с конопляным маслом, — с души воротит, не глядел бы на эту еду к концу первого же месяца. Соленая капуста, лук да огурцы — вот и вся пища. А много ли проку в огурцах и капусте, в квашенине? Не то у домовитых баб. Припасливые хозяйки с лета о великом посте думают, в петровки отправляют мужиков в хребты за черемшой, солят ее целыми кадками, в сенокосную пору заботятся о ягодах — о бруснике и голубице, посылают мелкоту за околицу собирать на назьмах печерицу — сладкий да жирный гриб. Связки сушеных грибов, — вот когда они пригодятся, в пост. Объеденье печеричный суп: скользкие разопревшие грибные ломотки — словно куски бараньего мяса. Объеденье! Но что печерица — умелые хозяйки томят в печи репу и брюкву, и парёнки, мягкие и сахаристые, — настоящая услада для детворы. А еще слаще парёнок солодуха: парят днями на печи ячмень, зерна прорастают, мшистая коричневая каша, перевитая нитками стебельков, издает духмяной запах и тает во рту как леденец. Готовую солодуху отжимают, нитки выкидывают, получается темное тесто, его выносят в казёнку, подмораживают, — хороша к чаю мороженая кулага. У иных же в большой чести толокно, тарки с молотой черемухой, у иных — кедровые орешки, запасенные осенью, из них вытапливают густое масло. У иных… да мало что кто придумает. Изобретателен бабий семейский ум!

Дементею Иванычу разносолов не занимать стать: до всего дошли заботливые руки Павловны. Не стыдно людей звать, помочь кликать, — есть чем угостить, несмотря что пост великий. И на первой же неделе поста Дементей Иваныч объехал на шарабане и Краснояр, и Албазин, и Деревню, всех своих сватов собрал избу облаживать. Зуда, Авдей Степаныч, Аноха Кондратьич, Хамаидины братья Варфоломеичи, да еще пятеро дружков старинных согласие свое дали.

Приходили мужики поутру с топорами, с пилами, с рубанками, — у кого что есть.

Новая изба белеет свежими бревнами стен в Деревушке, рядом с пустырем-телятником, где три года назад словили белые двух красногвардейцев. Пройти к избе можно только через тряский заболоченный проулок, и здесь еще в прошлом году навалил Дементей Иваныч жердей и хворосту. Из-за пустоты вокруг изба кажется махиной. Прорези окон выглядят неживыми глазами, — и впрямь стоит тихо белый голый мертвец, без шапки, без опояски, без рукавиц: ни крыши, ни крыльца, ни завалин. Кругом пустота и безлюдье.

Но вот появлялись люди, забирались наверх, оседлывали неживую махину, гулко стучали топорами. И будто просыпался, оживал покойник, — веселел и веселил помочан.

— Хэка, паря! Изба на диво! — сидя верхом на последнем венце, восхищался Аноха Кондратьич.

— В такой жить да жить! — торопливо орудуя рубанком по косякам, подхватывал Зуда.

Весело гуторя, мужики до обеда делали столько, что Дементей Иваныч диву давался, расплывался довольной улыбкой. Все работали на совесть, а пуще всех сам хозяин с сыном Василием. А потом, усталые, потные, с расстегнутыми воротами, помочане гуртом шли в Кандабай обедать.

Павловна с Хамаидой встречали работяг румяными морковными пирожками, просоленными груздями и прочей снедью-закусью. Одноногий Федот, научившийся в избе обходиться без костылей, прыгал на своей деревяшке в горницу и выносил оттуда четверть самогона.