Разрыв-трава - Калашников Исай Калистратович. Страница 41

— Все будет хорошо, вот увидишь, — пообещал Максим и, как оказалось, опрометчиво.

Разговор со Стишкой вышел совсем не таким, какого он ждал. Прочитав заявление, Белозеров свернул его, возвратил Максиму:

— На, спрячь подальше.

— Как это понимать?

— Просто: кулакам в колхоз ход наглухо закрыт.

— Ты думай, когда говоришь, ладно? Нашел кулака! Почему, черт вас побери, все время его отшатываете? Чем он провинился?

— Не будет лезть в кулацкий дом…

— Не лез он в дом, не лез! Но раз так вышло, зачем его за горло брать? Зачем, если он хозяйство наравне со всеми в общий двор отдает? Если он с нами работать хочет?

— Мало ты грамотный в политике, Максим! — хмуро бросил Стишка. — Я о тебе думал лучше. А ты интересы шурина ставишь выше классовых. Просто обидно!

— Брось молоть чепуху! — рассердился Максим.

— Это не чепуха. Кулак нам не родня запомни. Он вроде бы льнет к колхозу. Не верь. Увиливает от обложения. Активничает насторожись. Хочет пролезть в руководящее звено. Хвалит нас бей тревогу. Не иначе, как занес нож, чтобы резануть по главным жилам социализма в деревне.

— И здорово же ты насобачился газеты пересказывать! — с язвительным восхищением сказал Максим.

— А что, газеты плохому учат? Если бы наш Лазарь Изотыч не добротворствовал, а выдирал кулачье, как худую траву с поля… Я его ошибку не повторю, я никому спуску не дам! — Стишкины глаза налились холодком. Для меня нет ни свата ни брата, есть люди, разделенные на две части мы и они.

— Я с тобой согласен — есть мы и они. Но чем больше нас, тем мы сильнее так или не так? Это одно дело. Второе дело пусть люди, колхозники, сами решают, кого принимать, кого нет. Ты им скажешь свое, я свое. Как решат, так тому и быть.

— Ты что, спятил?! — изумился Стишка. — При беспартийном народе потянем в разные стороны!.. Мы во всем должны заодно, мы свои друг другу…

— Свои… — вздохнул Максим. — Не хочешь перед колхозниками, давай на ячейке поговорим.

Максим схитрил: в ячейке четверо. Абросим Кравцов на Стишкину сторону не станет. Павел Рымарев зачнет сеять туда-сюда, чтобы никого не обидеть, и Стиха останется один.

Расчет у Максима был правильный. Сколько ни крутился, ни стучал по столу кулаком Стишка, доводы его расшибли, заставили передать заявление Лучки на колхозное собрание, а там все проголосовали «за». Вместе со всеми с большой неохотой поднял руку и Стишка.

Незаметно подошло время пахоты.

В день выезда на поля в общем дворе, тесном от телег, с раннего утра на всю Тайшиху шум: ржут кони, спорят мужики, — распределяя сбрую, кричит Павел Рымарев, стараясь навести порядок, но его никто не слушает, все идет своим чередом бестолково, весело… Уже и солнце на целую ладонь оторвалось от края земли, а шум все не затихал, и кони были не запряжены.

Максим стоял в стороне, опираясь на костыль, молча смотрел на неразбериху первого дня, на измученного криком Павла Рымарева. В первую минуту он тоже, как и Рымарев, пробовал остановить шумную никчемную толкотню, но быстро понял, что ничего не получится, замолчал.

Откуда-то прискакал на рыжем жеребце Стишка Белозеров, с ходу врезался в скопище телег, лошадей, мужиков, свистнул, ткнул ногой в спину Петрухи Трубы, сдернул шапку с Тараски Акинфеева, что-то сказал Игнату и Абросиму, и вот наступила тишина.

— Тарас Акинфеевич, где твоя телега?

— А вон.

— Стой возле нее. Где упряжь?

— Хомут на месте. А чембур и седелку Петро уволок к своей телеге.

— Отдай! — приказал Стишка Петрухе Трубе.

Через пять минут во дворе стало просторнее, мужики, посмеиваясь, поругиваясь, впрягали лошадей в телеги, выезжали на улицу и там поджидали остальных. А Стишка снова куда-то ускакал.

Максим подошел к телеге Лучки Богомазова.

— Видал, каков Стиха? Молодец, черт его дери!

— Молодец, — согласился Лучка, подвинулся, давая место Максиму. — Садись. Может быть, ты и в поле съездишь? Поглядишь. Первая борозда как-никак…

Мимо промчался Стишка. На плече у него алел свернутый флаг. У передней подводы он развернул флаг, помог Павлу Рымареву укрепить его на стойке телеги и, когда полотнище всплеснулось на слабом ветру, махнул рукой: «Трогай!»

Со скрипом и звоном, то растягиваясь, то сжимаясь, обоз покатился мимо домов, следом, сминая хвост пыли, бежали ребятишки, сбоку гарцевал, горячил коня Стишка, смеялся и, клонясь с седла, спрашивал:

— Здорово, а?

— Здорово! — сказал Максим.

Стишка выпрямился, горделиво посмотрел на флаг.

— Я сдогадался. Раз выходим на путь социализма, значит, все должно быть в полной форме.

Выехали в поле. Запахло горькой полынью. Пыль, поднятая колесами, копытами лошадей, тут же сваливалась к обочине, оседала на сухие прошлогодние травы. Солнце пригрело, и в теплом воздухе задрожали, поплыли вершины сопок. Там, на серых склонах, чернели заплаты свежей пахоты: единоличники не мешкали. Они на обоз под красным флагом долго не засматривались: весеннее время дорогое время.

Прикрывая глаза ладонью, Максим смотрел на квадратики наделов. Где-то там пашет брат Корнюха. Для Усти, вдовы молодого Пискуна, пашет. Не говорит, нанялся к ней или жениться думает. Про колхоз слышать не хочет…

— Ты говорил насчет огорода? — спросил Лучка.

— Нет еще. Но поговорю, не забуду.

Лука закусил ус, помял его на зубах, вытолкнул:

— Я что-то спокойным стал. Наверно, все получится, что задумал.

— Конечно, получится, — подтвердил Максим, но не очень уверенно. Он давно намеревался рассказать шурину, какой сыр-бор разжег Стишка из-за его заявления, но сейчас решил, что говорить об этом не надо.

Отаборились недалеко от пустой, заброшенной заимки, перепрягли коней в плуги, выстроились друг за другом на краю ровного, в желтой щетине жнивья, поля. Стишка долго говорил речь: о светлом пути социализма, о заговоре мировой буржуазии, о неудержимом, как весенний поток, стремлении бедноты к лучезарному будущему.

Налетел ошалелый ветер-низовик, рванул полотнище флага, завертел в разные стороны, то скручивая, то разворачивая с громким, похожим на выстрел, звуком, и лошади испуганно запрядали ушами. Мужики отвернули головы от ветра, и Стишка закончил речь, глядя им в лохматые затылки.

— А кто первую борозду поведет? — спросил Абросим Кравцов у Павла Рымарева.

— Мое мнение: Стефан Иваныч. Он возглавляет власть, следовательно…

— Конечно, можно и мне… — сказал Стишка.

Абросим Кравцов крякнул, накинул на глаза навес бровей, сутулясь, стал за свой плуг.

Стишка взял вожжи из рук Игната, тронул лошадей, и острый сошник мягко, бесшумно впился в суглинок, на ладонь отвала наплыл пласт простеженной корнями почвы, перевернулся, лег на жнивье, сухо потрескивая, а ветер вскудрявил, мгновенно унес легкую пыль. Подстегнутые кнутом, лошади ровно пошли по желтому полю. Стишка оглянулся, с пастушеским шиком хлопнул бичом, вспугнутые лошади рванули, и плуг вылетел из земли. Стишка плуг вправил, но при этом дернул вожжи, и лошади потянули в сторону, и борозда пошла вилять туда-сюда, как уползающая змея, и Стишка метался возле плуга, рвал вожжи, зло кричал, но выправить борозду не мог, так и легла она уродливой извилиной через все поле.

— А-а, черт тебя в печенку! — крикнул Абросим.

— Не расстраивайтесь по пустякам, товарищ Кравцов, — миролюбиво проговорил Павел Рымарев.

— Это разве пустяк? Примета имеется: чем ровнее, прямее первая борозда, тем удачливее год у хлебороба.

— И вы верите?

— Не о вере разговор. Каждому делу начин должен быть хороший.

Мужики поддержали Абросима:

— Сроду не пахал, берется!

— Выскочка! Каждой дыре затычка!

Услышав эти разговоры, Стишка не смутился, кинул вожжи на рычаги, строго спросил:

— Не глянется борозда? Думаете, оплошал? Нарочно ее извертел, чтобы не суеверничали. Наперед запомните: о приметах стариковских ни звука. Иначе вопрос поставлю.

Максиму было неловко за него. Зачем он так, кому это нужно, для чего? Ну не сумел, что делать признайся, не лезь в пузырь, не выкобенивайся. Лазурька покойник тоже был не ангел, но таких коленцев не выкидывал.