Может собственных платонов... Юность Ломоносова - Андреев-Кривич Сергей Алексеевич. Страница 40
— Не враги… А пошто сына у меня отняли?
— Василий, не отняли — спасли.
— От кого? От чего?
Банев не отвечал.
— А… понял, — недобро сказал наконец Василий Дорофеевич.
Он взял со стола книгу.
— Что тут?
— Научное.
— К тому Михайло и ушел?
— Да.
— А науки-то все одно к делу прикладывать?
— Не иначе.
— У меня же дело.
— Не то, значит. Есть поболе.
Тут Василий Дорофеевич не выдержал и яростно ударил по книге кулаком:
— Что? Боле моего нету! Живем мы — и что того важнее? А мое дело — для жизни.
Василий Дорофеевич мерил комнату большими, грузными шагами, размахивал руками и, не слушая спокойных ответов Банева, возбужденно говорил:
— Что задумали! А! И какие такие у вас права? Все равно все в моей правде живете. Только я-то сноровистее, вот и весь сказ. Не объясняй мне ничего. Все сам понимаю.
— Василий! — И, подойдя к своему собеседнику, Банев крепко взял его руку повыше локтя. — Василий… — Банев говорил очень медленно, тихо и пристально смотрел в глаза. — Василий, а как Михайло, мужик наш куростровский, и всему нашему крестьянству и роду твоему ломоносовскому на славу книгою надо всем, что есть, поднимется? А? Вдруг мужик на первое место наукой возьмет да и вывернется? А?
Василий Дорофеевич удивленно смотрел на Банева:
— Как же это, чтоб мужик надо всем поднялся?
Он покачал головой:
— Нет. В сказках про то услышишь только.
— А вот как да не в сказке сбудется?
Василий Дорофеевич сел.
— Ха! — как будто обрадовался он. — Это ты раззадорить меня хочешь. Соблазнитель. И думаешь, что я, дитя неразумное, сразу взял да и поверил? Нет, брат. Все равно Михайлу верну. У моего ему стоять. А то вот помру я, и добро, которое потом кровавым нажил, чужие придут да расхитят. Хватит забот Михайле и здесь. А то что придумали! Надо всем! Верну.
— Почему раньше не вернул?
— Хотел… Метель… Не нагнал.
— А ежели бы не метель?
— Кончится метель — нагоню.
Банев неспешно шел к окну, закрытому навешенной на петлях втулкой — обитым войлоком щитом величиной во все окно.
— Смотри-ка, Василий, — сказал он, открывая втулку.
Метель уже кончилась. И сейчас с неба смотрели чистые, светлые звезды, и их зеленый свет сиял на утихшем и легшем на землю снегу.
— Ну? Пойдешь? — спросил Банев.
Василий Дорофеевич подошел к окну, уперся широко расставленными руками в стену, придвинулся к железной оконнице, стал смотреть через слюду. Он смотрел долго и молча. Потом отошел, сел, сгорбился.
Вдруг, поглядев с вызовом на Банева, он хитро сказал:
— Ты что же, Иван, все вроде в западню меня ловишь? Напрасно! Эх, напрасно! Ха-ха-ха! И на какую приманку? На гордыню. Да знаешь ли ты, что на гордыню разум поверх должен быть? А? А без него она вроде как парус в море без руля.
Василий Дорофеевич хлебнул браги:
— Мужик! Надо всем! Где слыхано? Михайлу нагоню. Понял? Не сейчас же только прямо. Далеко не уйдет. Рассвенет — тогда.
Но ни тогда, когда рассвело и больше уже не поднимался над дорогами беспокойный снежный вихрь, ни позже, в морозные ясные дни, не настиг в пути своего сына Василий Дорофеевич Ломоносов.
Всякие мысли шли ему в голову, когда он собирался идти вдогонку за сыном, — собирался, но так и не пошел. Что же остановило его?
Казалось ему и так: минет месяц, другой, третий — и поймет Михайло, как круты для мужика дороги там, куда он ушел, поймет — и вернется обратно в насиженное и устроенное гнездо. И не лучше ли потому оставить его в покое? Пусть сам испытает, чтоб по своей воле для него все решилось.
Это, что ли, остановило Василия Дорофеевича?
Другую же мысль он упорно старался от себя отогнать.
Придумал же Банев! На гордость всему ломоносовскому роду возвысится Михайло, его, Василия Ломоносова, сын! Он настойчиво отстранял эту мысль, а она все возвращалась и возвращалась, как будто и в самом деле взяла над ним власть.
Это ли остановило его? И понял ли Василий Дорофеевич разницу между гордыней и смелостью, перед которой разум открывает далекий путь?
Почему же все-таки ни в ту зиму, ни позже не попытался вернуть домой сына Василий Ломоносов?
А ведь когда по весне узнал он от вернувшихся из Москвы рыбаков, что Михайло там, в Спасских школах, сделать все было совсем просто. Заяви Василий Дорофеевич куда следует о том, какой паспорт у нового ученика и потребуй родительской волей возвращения сына, все бы и решилось. Силой закона Михайлу Ломоносова водворили бы в Мишанинскую.
Не сделал этого Василий Дорофеевич.
Почему?
Кто ж его знает? Не могли этого до конца понять земляки Василия Ломоносова. Все угрюмее и молчаливее становился он…
В дому у него стало еще более одиноко. В 1732 году, недолго проболев, умерла Ирина Семеновна. Овдовев в третий раз, не женился уже больше Василий Дорофеевич. Перед самой смертью Ирины, сидя около нее, у изголовья, сказала ей ее подруга Алена: «Жить бы тебе, Ирина, молода ведь еще». — «Жить? — ответила умирающая. — Для каких таких великих дел? Что я в жизни? Не при месте я. Ни чья беда, ни чья радость по мне, видать, не соскучится».
И хотя так же по весне из года в год уходила в море «Чайка», и все так же исправно шло налаженное дело, и достатка не убывало у прожиточного промышленника Василия Ломоносова, но как-то равнодушнее стал он смотреть на деньги. Переберет в руках выручку, подержит монеты на ладонях, а потом ссыплет их в окованный железом сундучок да долго на них и не взглянет.
Старался Василий Дорофеевич не быть на людях, одиноко думал свои думы. И вернувшись по осени с моря, в стариковские бессонные ночи подолгу бродил по опустевшему гулкому дому.
Так шло время. Настал 1741 год. В этом году вернувшуюся с моря «Чайку» подвели к куростровскому берегу молчаливые спутники Василия Ломоносова. Хозяина на борту больше не было. Сбило его за борт морским валом и, то ли сердце не выдержало, то ли рука сдала, не выплыл по высокой волне бывалый помор Василий Ломоносов…
ЭПИЛОГ
В июньский день 1741 года к устью Большой Невы подходил трехмачтовый барк, пришедший из Германии.
К стоявшему на носу корабля и внимательно смотревшему на открывающиеся берега человеку, одетому в кафтан из тонкого зеленого сукна, подошел немецкий купец.
— Осмелюсь спросить у господина ученого…
Купец вежливо поклонился, человек в зеленом кафтане отдал поклон.
Во все время пути от Травемюнде купец с любопытством поглядывал на этого человека, который разговаривал со спутниками по плаванию о горном деле, химии, математике, физике, беседовал с ними о поэзии. В разговоре он часто употреблял латинские выражения, переходил иногда на этот язык, некоторых авторов цитировал по-французски.
— Осмелюсь спросить… Я имею удовольствие впервые посещать Россию, Петербург, а господин ученый, как мне кажется, уже бывал здесь…
— Да, случалось.
— Вот я и хотел побеседовать…
И немецкий купец стал обстоятельно расспрашивать своего спутника о Петербурге. Удовлетворив любопытство, он сказал:
— Господин ученый так хорошо знает Россию.
— Я русский.
— Русский? — удивился немец. — И так хорошо говорите по-немецки.
— Я несколько лет прожил в Германии и теперь возвращаюсь на родину.
Вот уже и Петербург.
Слева осталась стоящая на берегу взморья Галерная гавань. Корабль подходит к выдавшемуся мысом Васильевскому острову. Справа виден со своей обращенной к взморью восьмигранной башней Подзорный дворец, стоящий на крошечном Подзорном острове. Справа же — Круглый остров, за ним, дальше, устье реки Фонтанки. Там, по Неве, — Галерная верфь, провиантские магазейны для морских служителей. Корабль идет вверх по Большой Неве.
— В каких городах на моей родине, осмелюсь спросить, господин ученый жил?
— В Марбурге и Фрейберге. Бывал и в других городах.
— А, Марбург. Там находится наш знаменитый университет.