Набат - Люфанов Евгений Дмитриевич. Страница 41

— Вот и еще один, — по голосу узнал Прохор Алексея Брагина и улыбнулся ему.

В простенке на скамейке сидел Михаил Матвеич Агутин и указывал место рядом с собой. Прохор сел, осмотрелся. Из знакомых были лишь маляры, а остальные пять человек — не известные.

— Кто это, не знаешь? — шепотом спросил он Тимофея, указав глазами на Симбирцева.

Воскобойников промолчал.

— А баба эта?..

Тогда Воскобойников пригнул к себе его голову и, легонько щелкнув пальцами по носу, сразу ответил на все:

— Кого знаешь — ладно. А про других не допытывайся. Не в гости пришел, чтоб знакомиться.

За столом сидели Симбирцев и его жена, Алексей Брагин, смазчик Вершинкин и телеграфист Касьянов. За ними, у стены, — Рубцов и Агутин. Приоткрылась дверь, и в нее просунулась чья-то голова.

— Можно взойти?

— Можно, можно.

Вскоре пришли еще двое, и в одном из них Прохор узнал турушинского стеклодува Мамыря. Видел его в «Лисабоне», когда приходил туда, чтобы встретиться с малярами. А другой сам объяснил, кто он:

— Прямо с паровоза. Боялся, что опоздаю.

Симбирцев посмотрел на часы.

— Должен еще один товарищ подойти, но он, кажется, на дежурстве. Может, начнем?

— Начнем. Семеро одного не ждут, а нас тут — двенадцать, — ответил за всех Касьянов.

Симбирцев встал, оперся руками на край стола и заговорил:

— В России, товарищи, капитализм выходит на большую разбойничью дорогу грабежа и насилий. Железные дороги, заводы и фабрики множат класс пролетариев, людей, пришедших из разных мест, но с одной общей судьбой. Каждого из них неотступно преследует мысль: как бы не остаться без заработка. У многих — семьи, и страх потерять работу, очутиться перед лицом голода заставляет их терпеть глумления, на которые способны хозяева с шайкой своих приспешников. Хозяин и его приказчики могут заставить рабочего привести им свою жену или дочь, могут ни во что ставить человеческую личность, творить любое беззаконие. Им все сходит с рук. Хозяин, оказывается, вправе распоряжаться своими рабочими, как помещик распоряжался крепостными. Рабочие создают ему привольную жизнь, оставляя себе только одну нужду. В крови и в грязи рождается капитал, в угнетении рабочих людей проходят дни всех дятловых и турушиных. Не хозяева — благодетели, дающие рабочим кусок хлеба, а рабочие ежедневным семнадцатичасовым трудом дают жизнь тунеядцу, трутню, паразиту и своре его приближенных.

Мягкий, грудной голос Симбирцева твердел с каждой минутой. Он говорил о стачках, подавляемых полицией и солдатами, о высылке стачечников по этапу, о тюрьмах, заполняемых политическими. Говорил о рабочем движении, вопреки всем репрессиям разрастающимся в России.

— Нас пока мало, — продолжал он. — Мы находимся у истока революционной борьбы, но ведь и Волга начинается с маленького родничка. Каждый новый завод — это новая казарма революционной армии, где вместе с выплавкой чугуна выплавляется и классовое самосознание рабочих. Наша задача — помочь им скорее понять, что никакими просьбам и увещеваниями нельзя добиться улучшения жизни. Они сами — огромная сила, способная изменить существующие порядки. Надо твердо заявить хозяевам, что рабочие — не рабы. В ответ на снижение расценок — требовать повышения их; в ответ на объявления о сверхурочных часах — добиваться сокращения рабочего дня. Бастовать, а не подчиняться хозяйскому произволу. На других заводах это дало свои результаты, и иного пути у нас нет. Выступая против хозяина, мы будем неизбежно сталкиваться с полицией, которая стоит на его стороне, и нам нужно вести борьбу также и с ней, а следовательно, и со всей системой царизма, подавать и свой голос для изменения политического строя России, не отрывать экономической борьбы от борьбы политической.

— Все сказанное почти правильно, за исключением последних слов, — заметил Касьянов. Он уже давно порывался прервать Симбирцева, чтобы высказать свои взгляды. — Вступать одновременно в экономическую и политическую борьбу мы не можем и не должны, — решительно заявил он. — Это было бы безрассудством.

— Почему? — поднял на него глаза Алексей Брагин.

— Потому, что мы слабы, неорганизованны и нам не на кого опереться. В России нет рабочего класса.

— Он исчисляется уже миллионами человек, — сказал Алексей.

— Которые тонут в стомиллионном крестьянстве, — в тон ему продолжил Касьянов. — Вы принимаете за рабочий класс случайных людей, вынужденных заниматься отхожим промыслом, но эти люди вчера были крестьянами и завтра снова станут ими. Не усложняйте задачу, она яснее и проще. Тем рабочим, которые связали свою жизнь с заводом на короткое или длительное время, безусловно, надо улучшить свое положение. Им нужен лишний пятачок к заработку, лишние полчаса свободного времени. И если мы поможем им добиться этого, то уже одержим победу. Значит, будем действовать постепенно, не дразня гусей, не затрагивая политики. Иначе нас сомнут, как бунтарей. За двумя зайцами погонимся — ни одного не поймаем... Ведя только экономическую борьбу, мы должны в организованных, по возможности легальных кружках развивать рабочих, приобщать их к культуре, чтобы те, в свою очередь, могли развивать других, и так, постепенно, не теряя по тюрьмам и ссылкам людей, а группируя их вокруг себя, мы дадим представление пролетариату о его будущей исторической роли и укажем путь, по которому он в дальнейшем пойдет. Такими путеводителями, разумными и дальновидными, будем мы, интеллигенты. На успехах экономической борьбы мы воспитаем и подготовим рабочих к последующему этапу борьбы — борьбы политической. Только так. Это — непреклонная истина.

— И какой же срок намечаете вы для этого? — спросила Вера Трофимовна Симбирцева.

Касьянов пожал плечами.

— Точную календарную дату, когда произойдет революция, вам, вероятно, не скажет даже самая искусная гадалка, а я, извините, ворожбой не занимаюсь.

— Говоря о борьбе за пятачок, сужая сферу деятельности, вы отодвигаете на неопределенное время вопрос о свержении самодержавия, а оно — главный враг, — сказала Симбирцева.

И ее слова подхватил Алексей Брагин:

— Если мы будем развивать в отдельности каждого рабочего, а те, развитые нами, развивать других, — пройдут десятки лет, и большого сдвига от этого, конечно, не будет. У нас нет свободы собраний и свободы печати. Правительство преследует всякого, кто мыслит иначе, и все равно не избежать столкновения с ним. Но в угоду ему вы хотите держать в руках тормоз, чтобы сдерживать революционное движение, гасить из брандспойта каждую революционную вспышку. Тогда становитесь на каланчу и следите, как бы где не показалось зарево.

— Что касается брандспойта, — прервал его Касьянов, — то вас действительно следовало бы охладить. Не в меру разгорячились, молодой человек. — И Касьянов раздраженно застучал пальцами по столу.

— Не ждите извинения, не попрошу, — заявил Алексей. — Революцию с прохладцей делать нельзя даже в самом начале. Она сразу же требует от каждого весь жар его сердца... А ваша проповедь приведет лишь к тому, что у рабочих, которые станут бороться только за экономическое улучшение своей жизни, не видя в этом связи с общественным строем, не скоро пробудится их самосознание. А мы должны каждое стихийное недовольство превращать в недовольство сознательное; стихийное движение — в организованное, классовое. Конечно, выступлением сотни-другой революционно настроенных рабочих нельзя изменить политический строй, — даже если бы такое выступление было в самой столице, — его изменит только массовое сознательное движение. Но из этого вовсе не следует, что можно сидеть сложа руки и ждать, когда появится это сознание. Мы должны пробуждать его.

— Отлично, — кивнул Касьянов. — Но не к заводским и фабричным надо с этим идти. Вы утверждаете, что для революции нужно массовое движение. Значит, опять-таки речь должна идти о крестьянах. Они — несметная сила, как вы этого не хотите понять?! — возмущался Касьянов. — Это же поразительная близорукость: из-за деревьев не видеть леса.