Коньяк «Ширван» (сборник) - Архангельский Александр Николаевич. Страница 11

Рядом с ней сидит крупный мужчина лет сорока, светловолосый; мясистый нос, капризные губы, доброе, слегка безвольное лицо. Его фотографий ты никогда не видел, хотя они когда-то в семейном альбоме были, я помню; бабушка Анна Иоанновна, Царствие ей Небесное, перед самой смертью зачем-то вынула десятка полтора снимков (слепая была совсем, а помнила, кто на какой странице), порвала их в клочья и выбросила в окно. Мужчина смущенно молчит. В одной руке у него розовая гвоздичка, в другой – плетеная авоська с какой-то баночкой, завернутой в плотную бумагу.

– Куда поставить? Ох, прости, сначала – здравствуй!

Мужчина усиленно растягивает губы в подобие улыбки. Мама тоже испуганно улыбается:

– Здравствуй! Ставь на тумбочку. А цветок – спасибо! – прямо в графин, потом подыщем что-нибудь подходящее.

– А это он?

– Он.

Мужчина долго смотрит на меня, наверное, что-то такое внутри себя переживает, однако на лице – типичная маска равнодушного соседского умиления, ух ты, какие мы. Мужчины вообще начинают разбираться в детях попозже; обычно дети становятся им интересны после двух, двух с половиной, когда что-то такое забавное делают, бормочут и начинают умилительно напоминать дрессированных собачек. Пока же они лежат поперек люльки, нежно смотрят сквозь молочную пелену глаз и занимаются в основном решением физиологических проблем, как опорожнить желудок, вовремя поесть, избавиться от колючих газов и срыгнуть лишнее, мужчине трудно ощутить в ребенке человека. Тут нужна родовая женская связь, тайна за семью печатями, божественный секрет, не подлежащий мужской разгадке.

– Правда, он чудесный? – спрашивает мама затаенно.

– Правда! – энергично отвечает мужчина. (А что он еще может сказать?) – Может, выйдем в коридор, прогуляться?

– Только я халат накину, отвернись.

Коридор узкий, душный, здесь еще гуще пахнет лекарствами и кашей, пованивает перевязочными материалами; по стенам развешаны плакаты о вреде абортов, о здоровом питании малышей и самодельный стенд «Уголок атеиста», в центре которого – дураковатый бог с кривым нимбом и ангелы, похожие на гризеток. Мама легонько, кончиками пальцев, прикасается к руке собеседника, иногда быстро вскидывает голову, заглядывает ему в глаза и еще быстрее их опускает.

– Что же ты про нас совсем забыл, ни разу не заглянул?

– Ну, Милочка, чего спрашивать, и так понятно. Анна Иоанновна Грозная меня на порог не пустит.

– Постоял бы у порога… Ладно, ладно, шучу. Хорошо, что пришел, я рада, соскучилась. Рассказывай, как ты, как Матильда Людвиговна?

– Мать бодрая, выглядит моложе меня, ты ведь знаешь, какая она. Передала тебе варенье, велела сказать, что ты ее любимица.

Мама усмехается; непонятно, горько или радостно. Они идут мимо коридорных коек, потертых стульев, огибают спешащих медсестер, кланяются важным врачам, вежливо улыбаются таким же больничным парам, которые степенно движутся навстречу. Говорят они о чем-то незначительном: мясо подорожало, трамвай стал плохо ходить, а как Марина, а как Толик из второго подъезда, да что ты, быть того не может. Подушечками пальцев мама чувствует, как цепляет ее машинописные мозоли шершавая, плотная ткань пиджака; пиджачок-то не по сезону, туфли нечищены, совсем за ним не следят. Дойдя до конца коридора, мужчина резко останавливается у единственного окна, за которым – обжигающая, яркая свежесть июня.

– Слушай, Милочка, нам надо поговорить.

Мама сжимается в комок, внутренне каменеет; голос ее при этом становится еще более ласковым, почти нежным.

– Милый, о чем? Мы с тобой давно уже обо всем поговорили.

– Не перебивай. Я все обдумал. Ты можешь прямо сейчас, как только вас выпишут, переехать к моей матери, она тебя примет лучше чем родную. Я объяснюсь дома, подам на развод, подожду, пока суд примет решение, и тоже перееду к вам. Прости, что раньше не решился, но это очень, очень трудно – рвать с прошлым.

Мамин собеседник нежно наклоняется к ней: он высокий, она маленькая. Но смотрит при этом не в глаза, а как-то мимо. Мама окончательно сжимается в пружину, вот-вот сорвется; голос у нее становится хриплым.

– Ну, милый, прошлое может запросто вернуться… Это Матильда Людвиговна велела тебе поговорить со мной?

Мама упорно смотрит собеседнику в глаза.

– Нет… ну, мы с ней, конечно же, все обсудили. Но это мое решение. Пойми…

– Не пойму. Теперь ты не перебивай. Потому что это я все обдумала. Это я приняла решение.

Мама замолкает и долго-долго смотрит в яркий пейзаж за окном. Она очень хотела бы произнести длинный, складный монолог, как положено на театре, который она обожает. Ты хороший, правда, иначе бы я не была с тобой. Но я тебе не слишком нужна, тебе вообще мало кто нужен, тебе лишь бы письменный стол был. Ну такой ты человек, что теперь поделать. Я нужна Матильде Людвиговне, потому что она терпеть не может твою жену и не любит внуков, рожденных от нее. Но этого маловато будет для нашего с тобой счастья. И детки твои совершенно не виноваты, что на твоем пути появилась я. Ты же мне не простишь, если уйдешь от них, затаишься, потом сорвешься с резьбы, я же знаю. Если бы ты решился тогда, давно, в самом начале, может быть, и я бы переступила через свои принципы. Или даже сейчас – если бы ты решился сам, без маминого приказа… Потому что хочу быть с тобой, хочу говорить подругам: мой муж, мы с мужем, а муж сказал. Но поздно. У меня теперь есть он, и это единственный человек на свете, который для меня важнее, чем ты. Я сильная. Я мужик. Я сама. Так будет лучше. А Матильде Людвиговне передай спасибо, варенье я съем, у нее лучшее варенье на свете. И вообще она замечательная. Я бы очень хотела быть рядом с ней. Я могла бы стать ей отличной невесткой, но дочерью стать не могу.

Но вслух мама произносит только:

– За варенье спасибо. Пойдем, мне пора кормить.

Молча они идут по коридору, молча и почти сухо прощаются у входа в палату. На тумбочке в банке одиноко розовеет гвоздика.

Мама ложится. Делает вид, что уснула. На самом деле бесполезно думает о том, какая жизнь ее теперь ждет, как сложится судьба сыночка, и беззвучно льет соленые слезы; главное, чтоб соседки не видели. И так успели заметить слишком многое. Постепенно недосып берет свое и приносит утешение; сквозь полусон мама слушает радио; звучит песня в исполнении сладкоголосого мальчика Робертино Лоретти. Размеренный диктор с правильной интонацией стукача рассказывает о трудном детстве итальянского подростка, который зарабатывал деньги в ресторанах и кафе и не имел возможности ходить в музыкальную школу. Голос Лоретти недавно начал ломаться, это называется мутация, но не волнуйтесь. Уже через год юноша поправится, голос установится, и песня польется неостановимо. О, соле мио… Аве Мария…

Мама плотней вжимается в сырую подушку и наслаждается нежным звуком. В это же самое время загорелые пролетарские женщины сидят на корточках в тени под платаном, к которому прибит черный громкоговоритель, тоже слушают сладкого Лоретти, плачут и раскачиваются из стороны в сторону. Это городок Новочеркасск. Шахтерский край, направление на Ростов. Здесь на днях произошло то, чего не могло быть в принципе. Советские люди подняли русский бунт; русский бунт был подавлен с азиатской жестокостью.

2

Как это могло случиться? Сам не знаю. Советские люди были терпеливы и доверчивы. Как большие упрямые дети. Они родились и выросли в запаянной колбочке, за пределами открытой истории. В их жизни были скомканные женские судьбы и вольготные мужские биографии, курортные романы и привычка при необходимости ночевать на рабочем столе, пахнущая медом яркая губная помада и всесильные парткомы; в их жизни было шумное потомство и одинокая старость, измены, встречи, всесоюзные стройки, серые толстые макароны и чесночная колбаса; свободы в их мире не было и быть не могло. Они от этого не очень-то страдали. Зато все вокруг родное, народное, общее. Свое.

После великой войны из года в год их заставляли подписываться на облигации государственного займа, отдавать по ползарплаты, по зарплате – в долг государству. Они давали. Наша страна. Но пасаран. Потом вожди объявили: не в состоянии мы выплатить долги по облигациям, подождите, потерпите, расплатимся когда-нибудь. Люди опять смирились. Хотя и роптали.