Книга жизни. Воспоминания - Гнедич Петр Петрович. Страница 17
Тогда сердце мое забилось в каком-то предчувствии. Я воротился в контору и сказал, что должен повидаться с редактором на основании его пометки. Меня ввели за решетку в контору, провели крохотной проходной комнатой, где втиснут был стол издателя и занимался сам Маркс, — и впустили в большую редакционную комнату без доклада.
Навстречу мне поднялся лысый человек лет сорока, с красным лицом и большой бородой, смотря на меня вопросительно и несколько испуганно. Я объяснил ему, почему я его беспокою. Лицо его вдруг распустилось в улыбку; он показал мне пальцем на буковый стул, сам сел в буковое кресло и заметил:
— Э, да вы еще совсем молоды!
Он посмотрел на меня внимательно и прибавил окая, как попы:
— Я так и думал. Прочел я, отец, ваш рассказ — прочел. Ну кто же печатает летом великопостные рассказы? Теперь вон жара, а вы про мартовский дождик. Пришлите будущим постом — я напечатаю.
— Так вы… вы, что же скажете о самом рассказе?
— Сократить надо.
— Что именно?
— А не знаю. Вы автор, вам виднее. Не читайте его до будущего января. В январе перечтете — и сами увидите. Перепишите и принесите.
Я встал.
— А теперь дайте что-нибудь другое! — прибавил он. Сердце мое забилось. Дыханье сперлось в горле. Я вышел и спросил в конторе, как зовут редактора.
— Дмитрий Иванович Стахеев [29], - отвечали мне. Я шел домой по Невскому (редакция помещалась на углу Невского и большой Морской) и все спрашивал себя:
— Что же, приняли меня или отказали?
Продумал я все лето, всю осень. Завет Стахеева я хранил свято: рукопись спрятал и не перечитывал, решившись ее переписать только в январе. Темы для нового рассказа все мною браковались. Я начал два рассказа: "Часы" и "Бржестинский", и все мне казалось плохо. — Только на Рождество я решился писать и написал рассказ под названием "Поздно". Я его опять отослал с посыльным. Через день пришло по почте письмо. Стахеев звал меня в редакцию, извещая, что рукопись моя уже в типографии. Я полетел к нему на извозчике.
— Что же, отец, пропали? — строго заговорил он. — Где же ваш великопостный рассказик? Теперь время. Давайте. Не переписали еще? Перепишите и сократите. Я его не читая пошлю в набор. А тот новый — нужно в нем переменить заглавие. Да я уж переменил.
— Ну, как он вам показался?
— Тоже сократить надо. Вот вы увидите в наборе, что я почеркал. А прежний рассказик, отец, сами сократите.
Он принял меня стоя, с корректурами в руках, озабоченный и торопившийся. Но таким и должен быть редактор.
Не знаю, как несли меня ноги домой. Я писатель! Меня печатают! Мне двадцать один год!
Дома я никому не сказал ни слова. Я не хотел, чтобы знали, что я начал писать. Я скажу, что получаю в редакции деньги за работу. Но что это мое — я не скажу.
Я лихорадочно ждал корректуру. Наконец ее принесли. Я дал последние сорок копеек рассыльному и просил подождать — "я сейчас, сейчас прочту".
Первое, что меня поразило — это заглавие. Вместо "Поздно" стояло "Во тьме". Потом был подзаголовок "Петербургская быль" — этой "были" у меня в рукописи не было. Стал я читать текст. Боже мой, сколько пропусков! Куда девалась та музыкальность, та гармония изложения, которой я так гордился перед собою? Фразы, целые периоды были безжалостно вычеркнуты… Я выправил кое-что неразобранное наборщиком и уныло сел у окна. Это было первое мое литературное горе.
На другой день я привез Стахееву переписанную рукопись "Сосредоточилась". Он в самом деле, не читая, сделал пометку "корпус" (что, я потом уже узнал, обозначало — крупный шрифт) и N 10 и сказал:
— На первой странице, отец, в N 10 будет новое стихотворение Якова Петровича "Мировая ткань". А рядом ваш рассказик. Видите, какая вам честь!
— А кто это Яков Петрович? — спросил я.
— Не знаете? Полонский. Длинный, на костылях. Чудесные стихотворения. А вот вы, отец, не знаете, что такое корректура. Как вы свою выправили? Смотрите, я вас научу.
И он показал мне, как надо ставить крючки, кружки и палочки.
— А почему, Дмитрий Иванович, вы изменили заглавие?
— Да потому, что у меня как раз есть один дамский рассказ с заглавием "Поздно". Тот уже так и по книгам конторским прошел.
— Я бы хотел, чтоб фамилии моей не ставить, а первые буквы псевдонима.
Стахеев и рот разинул:
— Отец! Да почему же?
— У меня есть, Дмитрий Иванович, причины.
— Иные хотят свое имя увидеть в печати, а вы… Такая почтенная у вас фамилия… Вы не родственник переводчику "Илиады"?
— Дядя мой… Он за много лет до моего рождения еще умер. [Семейное предание говорит, что родной дядя, Николай Иванович Гнедич, был очень милый и добрый человек, хотя как "хохол" себе на уме. Поэт он был плохой — и, в сущности, только "Илиада" и составляет большую ценность в нашей литературе. Он был крив на один глаз — его изуродовала оспа, и Пушкин недаром сказал про него:
Крив был Гнедич, поэт-пролагатель слепого Гомера:
Боком одним с образцом схож и его перевод. Но это не мешало И. И. франтить и завивать свои рыжеватые волосы в кольца. Он читал с необычайным пафосом. Аксаков в своих "Воспоминаниях" не без комизма рассказывает о чтении "Илиады". Он проходил роли с актрисой Семеновой, вышедшей замуж за князя Татарина. Об эту "Гагаринскую набережную", как ее звали знакомые, разбивались все поползновения ухаживателей. Тот пафос, что был присущ Н. И., конечно, передавался и Семеновой. Напыщенность его переводов сказывалась и в приподнятой декламации. Он все видел в каком-то преувеличенном архимелодраматическом масштабе. Сравнив "Танкреда" в подлиннике Вольтера и в передаче Н. И., вы увидите, до чего неверно основное настроение, которое передал по-своему переводчик для пересадки оригинала на русский язык. В семье нашей хранился его портрет, писанный, по преданию, Кипренским. Я дал его на ту выставку портретов, которую устраивал в Таврическом дворце в 1902 году С.П. Дягилев. Там эксперты подтвердили подлинность живописи Кипренского. Потом я его пожертвовал в Пушкинский Дом].
— Ну вот видите, отец, а вы не хотите.
Но я настоял на своем. Я бы не настаивал, если бы "Поздно" не было так искажено сокращениями. "Сосредоточилась" я сам сокращал. Его многие знают по гимназическому журналу. А тут — нет, не буду!
И я настоял, чтобы под текстом значилось Г-ъ С-ский, т. е., Гнедич-Смоленский, — последняя фамилия была фамилией моего деда со стороны матери. Впоследствии появился в журналистике другой Смоленский — А.А. Измайлов. Его псевдоним происходил оттого, что его отец был священником на Смоленском кладбище. Но к тому времени я уже совершенно оставил псевдоним и печатался под своим именем.
Когда 11 февраля я увидел "Во тьме" на второй странице 7-го номера "Нивы", мною овладело какое-то непонятное чувство трепета. Я прочел несколько раз подряд текст, и опять горечь охватила меня: мне казалось, что рассказ вконец испорчен сокращениями. Я так был опечален, что не решался даже показаться в редакции и получить следуемый гонорар. До сих пор о гонораре не было говорено ни слова.
Корректура "Сосредоточилась" примирила меня со Стахеевым. Там осталось все нетронутым, только в самом конце он прибавил отвратительные два слова. У меня было: "сказала она", а он поставил "сказала она, качая головой". Будь я немного старше и опытнее, я бы вычеркнул эту вставку. Но я благоговел перед редактором и даже ему ничего не сказал про мое огорчение.
Стихотворение Полонского было действительно превосходно. Потом, впоследствии, мне бросилось сходство между ним и песней Парок из "Фауста". Но в 1877 году мне оно казалось удивительным, и я, как и предсказывал Стахеев, гордился таким соседством.
Мне заплатили за оба рассказа 80 рублей. Как теперь по-. мню, я заказал внизу у Корпуса, где всегда заказывал себе отец, новое платье. Взяли с меня за него 50 рублей, и я с гордостью носил его: это были первые заработанные мною трудовые деньги.