Книга жизни. Воспоминания - Гнедич Петр Петрович. Страница 30

— Мне вредно смеяться на холоде, — говорит Вейнберг, — а вы смешите. До свидания.

— Одну минутку, — останавливает Григорович. — Вы знаете, что Тертий Иванович — эпитроп гроба господня? [Тертий Иванович Филиппов, государственный контролер, литератор и знаток русского пенья].

Все знают, но Потехин спрашивает:

— Дмитрий Васильевич, да это что, в сущности, за чин такой?

— А это, мой друг, чин иерусалимского камергера. Вроде евнуха. Я его так и зову теперь — евнух христианства. Так вот, он отправился представляться в Иерусалим, и поездке его партиархи придают большое значение. Видите ли, когда ездил в Иерусалим Константин Петрович Победоносцев и приложился к мраморной доске, что на гробе господнем, — доска в тот же год дала продольную трещину: не выдержала лобзания. Теперь, когда приложится Тертий Иванович, доска лопнет, несомненно, поперек. Это будет третий знаменательный поцелуй…

— А первый чей же? — спрашивает Потехин.

— Первый — Иуды.

— Ну, прощайте, — говорит Вейнберг и, подозвав извозчика, укутывает ноги пледом.

Потехин тоже прощается и, подняв воротник огромной поповской шубы, медленно ковыляет к Чернышеву мосту.

— Пойдемте, душа моя, в контору, — предлагает Григорович. — Мне хочется кому-нибудь наговорить дерзостей. Мы идем через площадь.

— Видите, со стен вся краска слезла, — говорит он, — а красили в июле. Подрядчику жалко клея положить. То есть не жалко, а он нарочно, чтоб в будущем году опять перекрашивать. Я говорю Ивану Александровичу: удивительно, как его самого до сих пор не украли. Утром придут, возьмут, распилят на куски и продадут татарам, а чиновники по пятнадцати рублей в карман положат за продажу директора.

Но швейцар встречает нас известием, что служба кончена и все разошлись, а директор уехал зачем-то к министру.

— Ничего не делают! — пожимая плечами, говорит Дмитрий Васильевич.

— Шестой час, ваше превосходительство, — возражает швейцар.

— Я бы им показал шестой час, — бормочет Григорович. Мы выходим на подъезд.

— Вы домой? — осведомляется он.

— Домой.

— Я вас подвезу. Я тоже на Сергиевскую. Только дайте я вам выберу извозчика.

После выбора лошади и осмотра выражения лица извозчика мы усаживаемся в сани.

— Если ты хоть раз осмелишься ударить лошадь, — предупреждает Дмитрий Васильевич, — я с тебя живого шкуру спущу.

Извозчик обещает и трогает сытого мерина.

— Тише! Тише! — кричит Дмитрий Васильевич, — не смей гнать…

— Он сам бежит, ваше сиятельство.

— Не давай бежать. Не видишь, кого везешь? Не девиц на Масленой катаешь… Тихо поедешь — гривенник прибавлю.

Извозчик сдерживает лошадь. Но стоило ей дернуть, Дмитрий Васильевич стукал возницу кулаком в спину.

— Я тебя убью, мерзавец, — кричит он, и лошадь опять идет трусцой.

Глава 16 А.А. Потехин

А.А. Потехин в должности управляющего драматическими труппами императорских театров. Его боязнь классического репертуара. "Зачем Ибсен, когда есть свои драматурги!" Требование чинопочитания от артистов. Инцидент с пьесой А.С. Суворина.

А.А. Потехин в период основания последнего комитета уже два года как оставил должность управляющего театром. Меньше чем за восемь лет управления он получил 2000 р. пенсии, 1500 р. за пожизненное присутствие в комитете и 500 р. квартирных. Курьез в том, что последняя сумма, выписывавшаяся ему до смерти, отчислялась из сумм драматической труппы, — и новые управляющие поэтому не получали квартирных.

Судьба его как литератора была какая-то особенная, отличная от его сотоварищей. Принадлежа к кружку "Москвитянина", он сразу обратил на себя внимание прогрессивной тенденцией своих романов и пьес. Костромской помещик, хорошо знавший крестьянский быт, он удачно попал в дореформенное течение освободительной идеи. На его произведениях резко лежит тенденция разграничения героев на волков и овец.

Обличая чиновников, старых сановников, выживших из ума помещиков, развратных представительниц провинциальной аристократии, он горой стоял за представителей молодого поколения и, навязывая им прописную мораль, обращал их зачастую в картинные манекены. На всех его произведениях лежит налет самой беспросветной унылости и серости. Он ближе всего подходит к Писемскому, но у него нет размаха, силы и красок этого драматурга.

Потехин сумел вовремя остановиться: он не писал тридцать пять лет пьес! Он боялся испортить прежнюю свою репутацию. Это превосходный прием, на который немногие способны. Он знал, что едва ли встретят одобрительно его новые вещи после ряда внушительных неуспехов последних пьес. Иногда он возобновлял свои не пропущенные прежде цензурой, но, в сущности, весьма невинные пьесы, — и благодаря этой "политической окраске" они шли. Но провинция его совсем забыла.

Вступив в должность управляющего драматическими труппами императорских театров, он немало воспользовался своим удачным положением: служением вместе с И.А. Всеволожским. Увлеченный балетом и оперой, директор всецело передал дело драмы в руки А. А. Нечего и говорить, последний многое сделал для истории театра. Он изгнал со сцены Оффенбаха, провел в репертуар пьесу Сухово-Кобылина "Дело", поставил заново все пьесы Гоголя и "Горе от ума", впервые заставил актеров надеть костюмы 20-х годов: до этого у нас играли в современных платьях. [Даже И.А. Гончаров примкнул к этому мнению; он советовал в своей статье "Мильон терзаний" не играть комедию в костюмах ее эпохи; но в совете этом сказался жестокий укол по адресу актеров: он боялся, что в высоких прическах, с высокими тальями "действующие лица покажутся беглецами с толкучего рынка". Вот как носили тогда костюмы!] Но зато это был период почти полного забвения европейского репертуара.

Потехинский период совершенно отучил труппу от европейского репертуара. Слабые попытки ставить пьесы даже лучших представителей немецкой, французской и норвежской литературы всегда давали отрицательные результаты. Их не умели и не хотели ставить. А. А. прямо говорил:

— Матушка! Зачем нам ваш Ибсен, когда есть свои драматурги.

Громадный успех пальероновского "Скучающего общества" хотя заставил его перенести эту пьесу на русские подмостки, но все же в переделке на русские "нравы". Такой патриотизм мало чем объясняется, скорее всего тем, что А. А. за границей не был, да и притом не знал языков. Я помню, как он отмахивался от возобновления "Гамлета", несмотря на настояние Всеволожского. Он говорил мне:

— Декорации у нас старые — новых не дадут; костюмы старые — новых не сошьют. Никто не умеет костюмов носить. Стихов никто не умеет читать. Что нам идти на провал?

Он был строг, почти жесток к артистам. Требовал почтительности и чинопочитания. Я помню, как Павел Исаевич Вейнберг, известный рассказчик, однажды сидел за кулисами и, видя А. А., стремглав бегущего куда-то в уборную, щелкнул вслед ему языком. На этот раз Потехин не был глух. Он остановился, круто повернулся и, подойдя к сидящим, — а сидели Вейнберг, Сазонов и Свободин, — спросил:

— Господа, кто это щелкнул?

Вейнберг не счел возможным отрекаться, и сказал:

— Это я, Алексей Антипович! Потехин сделал радостное лицо:

— Ах, как вы славно щелкаете, — вас надо применить к делу, матушка! Он обратился к помощнику режиссера:

— Николай Максимыч, кто у вас в последней картине "Ревизора" щелкает языком? Лелюков или Коробкин? Пожалуйста, запишите эту роль за Павлом Исаевичем: пусть пощелкает. И, пожалуйста, бессменно.

Так два года и щелкал Вейнберг, при этом сознаваясь:

— Ядовито, но умно! Запрягли в бессловесную роль.

Таких "анекдотов" — о закрепощении артистов на многие годы на бессловесные роли — найдется немало. Публичные выговоры и публичные извинения перед всей труппой было дело обычное. "Кровь лилась рекою", как выразился как-то Варламов при воспоминании об этом периоде.