А.С. Пушкин в воспоминаниях современников. Том 2 - Соболевский С. А.. Страница 17

— Ну, что? видел Пушкина?.. рассказывай скорее. С обыкновенною своею умною улыбкою он поглядел на меня и отвечал в раздумье:

— Видел.

— Ну, каков он?

— Да я, братец, нашел в нем совсем не то, чего ожидал. Он ужасно холоден, принял меня церемонно, без всякого искреннего выражения.

Он пересказал мне после этого весь свой, впрочем, непродолжительный разговор с Пушкиным, в самом деле состоявший из вежливостей и пустяков. Пушкин торопился куда-то с визитом; видно было, что в это свидание он только поддерживал разговор и, наконец, обещал Николаю Алексеевичу приехать к нему в первый свободный вечер.

Мы посудили, потолковали и утешили себя тем, что, вероятно, Пушкин, занятый какими-нибудь своими политическими отношениями, не в духе. Но все-таки странно казалось, что он не выразил Николаю Алексеевичу дружеского, искреннего расположения.

Не помню, скоро ли после этого, но как-то вечером он приехал к нам вместе с С. А. Соболевским, который сделался путеводителем его по Москве и впоследствии поселил его у себя. Этот вечер памятен мне впечатлением, какое произвел на меня Пушкин, виденный мною тут в первый раз. Когда мне сказали, что Пушкин в кабинете у Николая Алексеевича, я поспешил туда, но, проходя через комнату перед кабинетом, невольно остановился при мысли: я сейчас увижу его!.. Толпа воспоминаний, ощущений мелькнула и в уме и в душе... С тревожным чувством отворил я дверь...

Надобно заметить, что, вероятно, как и большая часть моих современников, я представлял себе Пушкина таким, как он изображен на портрете, приложенном к первому изданию «Руслана и Людмилы»[197

], то есть кудрявым пухлым юношею с приятною улыбкой...

Перед конторкою (на которой обыкновенно писал Н.А. ) стоял человек, немного превышавший эту конторку, худощавый, с резкими морщинами на лице, с широкими бакенбардами, покрывавшими всю нижнюю часть его щек и подбородка, с тучею кудрявых волосов. Ничего юношеского не было в этом лице, выражавшем угрюмость, когда оно не улыбалось[198

]. Я был так поражен неожиданным явлением, нисколько не осуществлявшим моего идеала, что не скоро мог опомниться от изумления и уверить себя, что передо мною находился Пушкин. Он был невесел в этот вечер, молчал, когда речь касалась современных событий, почти презрительно отзывался о новом направлении литературы, о новых теориях и между прочим сказал:

— Немцы видят в Шекспире черт знает что, тогда как он просто, без всяких умствований говорил, что было у него на душе, не стесняясь никакой теорией.

Тут он выразительно напомнил о неблагопристойностях, встречаемых у Шекспира, и прибавил, что это был гениальный мужичок![199

] Меня поразило такое суждение тем больше, что я тогда был безусловный поклонник Авг. Шлегеля, который не находит никаких недостатков в Шекспире.

Пушкин несколько развеселился бутылкою шампанского (тогда необходимая принадлежность литературных бесед!) и даже диктовал Соболевскому комические стихи в подражание Вергилию. Не припомню, какая случайность разговора была поводом к тому, но тут я видел, как богат был Пушкин средствами к составлению стихов: он за несколько строк уже готовил мысль или созвучие и находил прямое выражение, не заменимое другим. И это шутя, между разговором! О «Московском телеграфе» не было и речи: Пушкин, видно, не хотел говорить о нем, потому что не желал сказать о нем своего мнения при первом личном знакомстве с издателем. Это мнение было уже не то, которое выразил он в письме к Н.А., как увидим сейчас. Свидание кончилось тем, что мы с братом остались в недоумении от обращения Пушкина.

Прошло еще несколько дней, когда, однажды утром, я заехал к нему. Он временно жил в гостинице, бывшей на Тверской, в доме князя Гагарина, отличавшемся вычурными уступами и крыльцами снаружи. Там занимал он довольно грязный нумер в две комнаты, и я застал его, как обыкновенно заставал потом утром в Москве и в Петербурге, в татарском серебристом халате, с голою грудью, не окруженного ни малейшим комфортом: так живал он потом в гостинице Демута в Петербурге. На этот раз он был, как мне показалось сначала, в каком-то раздражении и тотчас начал речь о «Московском телеграфе», в котором находил множество недостатков, выражаясь об иных подробностях саркастически[200

]. Я возражал ему как умел, и разговор шел довольно запальчиво, когда в комнату вошел г. Шевырев, тогда еще едва начинавший писатель, член Раичева литературного общества» <...> Он принес Пушкину незадолго прежде напечатанную книжку «Об искусстве и художниках, размышления и проч.», изданную Тиком и переведенную с немецкого г.г. Титовым, Мельгуновым и Шевыревым. Стихи, находящиеся в этой книге, были писаны последним, и Пушкин начал горячо расхваливать их[201

], вообще оказывая г. Шевыреву самое приязненное расположение, хотя и с высоты своего величия, тогда как со мною он разговаривал почти как неприятель. Вскоре ввалился в комнату М. П. Погодин. Пушкин и к нему обратился дружески. Я увидел, что буду лишний в таком обществе, и взялся за шляпу. Провожая меня до дверей и пожимая мне руку, Пушкин сказал:

— Sans rancune, je vous en prie!2 — и захохотал тем простодушным смехом, который памятен всем знавшим его»

Я воротился домой почти с убеждением, что Пушкин за что-то неприязнен к «Московскому телеграфу», или, лучше сказать, к редакторам его. Но за что же? Не сам ли он признавал «Московский телеграф» лучшим из русских журналов; и действительно, не был ли это, как говорят теперь, передовойжурнал, оказавший обществу некоторые услуги? Мог ли остановиться Пушкин на мелочных недостатках его и за них отвергать достоинства его, как делала пристрастные наши враги?

Вскоре услышали мы, что Пушкин основывает свой журнал, «Московский вестник», под редакцией г. Погодина и при участии всех членов бывшего Раичева общества, всех недовольных «Московским телеграфом». Это объяснило нам многое в недавних отношениях его с нами, особливо когда стали известны подробности, как заключился такой странный союз. В самом деле, странно было, что этотсердечный союз устроился слишком проворно, и сближение Пушкина в важном литературном предприятии с молодыми людьми, еще ничем не доказавшими своих дарований, казалось еще изумительнее, когда во главе их являлся г. Погодин! Где мог узнать и как мог оценить всю эту компанию Пушкин, только что приехавший в Москву?

Я упомянул, что Пушкин приехал в Москву неожиданно ни для кого. Он был привезен прямо в Кремлевский дворец и неожиданно представлен императору. Никто не может сказать, что говорил ему августейший его благодетель, но можно вывести положительное заключение о том из слов самого государя императора, когда, вышедши из кабинета с Пушкиным, после разговора наедине, он сказал окружавшим его особам: «Господа, это Пушкин мой!»

Несомненно также, что разговор с императором Николаем Павловичем оставил сильное впечатление в Пушкине и если не совершенно изменил прежний образ его мыслей, то заставил его принять новое направление, которому остался он верен до конца своей жизни. На смертном одре, в часы последних страданий перед кончиной, он просил уверить императора, что «весь был бы его», если бы остался жив3. Он, конечно, в эту торжественную минуту лишь высказал то, что было в душе его. Как человек высокого ума, до зрелых лет мужества остававшийся либералом и по образу мыслей, и в поэтических излияниях своей души, он не мог вдруг отказаться от своих убеждений; но, раз давши слово следовать указанному ему новому направлению, он хотел исполнить это и благоговейно отзывался о наставлениях, данных ему императором4.

В самом начале, в первые дни своего нравственного кризиса, встретился он в Москве с издателем «Московского телеграфа» и, может быть, первоначально не хотел сближаться с ним по расчету обыкновенного и очень понятного благоразумия. Еще правительство не обращало своего внимания на молодого журналиста, а Пушкин уже понимал, что не может следовать одному с ним направлению. Живя в Михайловском, он почитал его журналом, передовым и откровенно хвалил его; перенесенный в Москву, он был уже не тот Пушкин, потому-то, с первых свиданий, встретил холодно Н. А. Полевого и в первом разговоре со мной порицал, между прочим, неосторожность, с какою пишутся многие статьи «Московского телеграфа», Ото был всегдашний припев его и потом, когда мне случилось говорить с ним о «Московском телеграфе». Только что прощенный государем императором за прежние своивольнодумства, взволнованный милостивым его словом, он хотел держать себя настороже с издателем «Московского телеграфа», и хотя внутренне не мог не отдавать ему справедливости, однако желал, может быть, лучше узнать его. Таковы были, по моему убеждению, первые причины холодности Пушкина к Н. А. Полевому. К ним вскоре присоединились многие другие. Не невозможно, что Пушкин, несмотря на свои ребяческие, смешные мнения об аристократстве, простил бы моему брату звание купца, если бы тот явился перед ним смиренным поклонником. Но когда издатель «Московского телеграфа» протянул к нему руку свою, как родной, он хотел показать ему, что такое сближение невозможно между потомком бояр Пушкиных, внуком Арапа Ганнибала, и между смиренным гражданином. Я готов согласиться, что Пушкин, человек высокого ума, никогда не был глубоко убежден в том, что проповедовал так громко о русском аристократстве и знатности своего рода; но он играл эту роль постоянно, по крайней мере, с тех пор, как я стал знать его лично. Он соображал свое обхождение не с личностью человека, а с положением его в свете и потому-то признавал своим собратом самого ничтожного барича и оскорблялся, когда в обществе встречали его как писателя, а не как аристократа. Эту мысль выражал он и на словах, и в своих сочинениях: она послужила ему основою вступительной части и отрывка «Египетские ночи». В Чарском изобразил он себя. Такой образ мыслей мешал сближению его с Н. А. Полевым и, естественно, заставил его легко согласиться на предложение безвестных молодых людей, которые просили его быть не столько сотрудником, сколько покровителем предпринимаемого ими журнала. И он, и они рассчитывали на верный успех от одного имени Пушкина, которому все остальное должно было служить только рамою. <...>