Ненаписанные страницы - Верниковская Мария Викентьевна. Страница 21

Напряжение, возникшее между ними, как будто ослабло, хотя в разговоре он по-прежнему не шел ей навстречу. Она так надеялась поделиться с ним своими планами, мыслями, но его сухой, почти официальный тон мешал ей говорить. Очевидно, надо начинать не с разговора, а с действия.

— Записку я оставлю у вас. Все-таки мы когда-нибудь на нее ответим.

Она нарочно подчеркнула это «мы», давая понять, что отныне за все здесь в ответе он и она. До сих пор Бартенев ценил в ней инженера, теперь ему придется признать ее в роли секретаря цеховой парторганизации. Трудно ей будет стать головной в составе, но она постарается, раз уж ее на эту роль избрали коммунисты.

Она покинула кабинет Бартенева со смешанным чувством досады, удивления и чуточку обиды. Даже не спросил, каково ей…

В этот день Вера Михайловна вернулась домой позднее обычного, Аленка так и не дождалась ее, уснула. Юлия Дементьевна, открыв дверь, укоризненно покачала головой: «Опять был трудный день. Сколько их в неделе?» Она тихо пошла на кухню разогревать уже не раз подогретый ужин.

…Когда смотришь на пережитое сквозь годы, то яснее видишь, как твоя собственная, личная жизнь все время соприкасалась с другими жизнями, переплеталась, сталкивалась на чем-то важном, главном не только для тебя, а и для других — для цеха, для завода, для страны.

Покидая Москву, она, Кострова, хотела в поезде прочитать свою ненаписанную книгу, оглянуться на себя, на след, оставленный в ее жизни Бартеневым, а выходит так, что с каждой страницы ее личной книги встают люди, без которых ее жизнь и жизнь Бартенева была бы ограниченной, безликой, бесплодной.

Были собственные муки и страдания, были мимолетные радости и приступы почти непреодолимой тоски, но все это ушло, как уходит вода в реке. А вот то, что делила вместе со всеми — это осталось, дало ростки и превратило рудногорский доменный цех в лучший не только в стране, но и в мире.

А если б не она ехала в поезде, а, скажем, Павел Иванович Буревой? Он непременно восстановил бы в памяти свой первый разговор с Бартеневым, и первую прочитанную им техническую книгу, и первую после войны Почетную грамоту, полученную за освоение высокого давления на печи, увидел бы в нынешнем начальнике цеха Кирилле Федоровиче Озерове того Кирьку, которого когда-то вытащил за шиворот из-под горячего каупера. Может быть, вспомнил бы и ее, Веру Михайловну Кострову…

С тех пор как ее избрали секретарем, дни замелькали еще быстрее. Теперь половину дня Вера Михайловна проводила в лаборатории, заканчивая опыты, а вторую часть дня отдавала партийной работе. Иногда менялись только часы: если утром ей необходимо было пойти в партком или с кем-то побеседовать, провести семинар, тогда вечером ее можно было застать в лаборатории.

Чаще всего вечера были заняты различными совещаниями. Привыкшая в лаборатории к строгому счету минут, Вера Михайловна первое время поражалась непроизводительной тратой времени. В многословных речах штатных ораторов тонули конкретность, деловитость. За стенами заседательских залов жизнь перекатывалась, как бурливая река. Она терпела штормы, ветровые качки, иногда выходила из берегов. А в речах ораторов вес представлялось в одном измерении, в «общем и целом».

Домой возвращалась усталая, с головной болью. Все реже удавалось провести вечер с Аленкой и матерью или поставить к кровати настольную лампу и читать, пока не сомкнутся глаза. Книги по подписке было так же трудно получить, как продукты. Приходилось в воскресные дни часами стоять в очереди, отмечаться в списках. Для некоторых заполучить хорошую книгу стало модой, для нее это была привычная потребность души и мозга. С праздничным ощущением приносила из магазина подписных изданий связку книг — Толстой, Бальзак, Тургенев. Они издавались в сером тусклом переплете, но герои книг, хотя и далекие по духовному складу, часто отличавшиеся практическим бессилием, продолжали волновать, как волнуют древние памятники, высеченные из камня. Мир, казалось, давно отживших, отшумевших страстей поражал глубиной человеческих чувств, мыслей. Дня три назад, просматривая четвертый том Горького, она наткнулась на поэму «Человек» и вспомнила, как в студенческие годы утром до лекций выходила в институтский сквер и наизусть заучивала целые куски.

«…Мое оружье — Мысль, а твердая уверенность в свободе Мысли, в ее бессмертии и вечном росте творчества ее — неисчерпаемый источник моей силы!»

В людях ее всегда интересовало, насколько интенсивно работает их разум. Ей казалось, что и Бартенев, захлестывая на рапортах мастеров неожиданными вопросами, по-своему выражает призыв к Мысли. На него откликаются — Павел Иванович Буревой, Кирилл Озеров, Верховцев, Орликов, Гуленко. Они вместе с начальником цеха задумываются над тем, как изменить все к лучшему. Но случай с Кравцовым не прошел бесследно.

На днях в цеховой столовой два мастера, сидевшие за соседним столом, говорили между собой:

— Начальник заковыристые вопросы задает. Что же мне, в сорок пять лет, голову менять надо? — так спрашивал мастер Рыжиков своего товарища.

Тот с усмешкой ответил:

— Верно, надо вместо старой башки новый протез поставить.

Невесело шутили люди, которые знали только одну грамоту — грамоту рабочих рук. Эти руки катали тачки, держали лопаты, на ходу открывали летку, с годами чернели, на них вздувались жилы. Но старые мастера знали, что к горну не всякий приноровлен, и не жалели своих рук. Когда печь выходила из повиновения, грозила опасностью для жизни, мастера и горновые усмиряли ее норов с азартом и смелостью. Иногда печи начинала с гулким треском выбрасывать горячий кокс. Тогда, прикрываясь железным щитом, они крались к ней осторожно, как в берлогу к зверю. Почуяв характер человека, печь начинала стихать. Только что клокотавшая, как вулкан, незаметно переходила на ровно гудящий шум.

Жизнь теперь сталкивала Кострову каждый день с новыми проблемами и требовала практических действий. Проблемы чисто хозяйственные и чисто партийные.

Вчера ее дружелюбно встретили на четвертой печи. Буревой неторопливо поднял очки на лоб, вгляделся и спросил:

— На выпуск пришла, помогать?

— Вряд ли смогу, Павел Иванович. Надежнее меня вам помогает автоматика, — она кивнула на приборы.

Буревой энергично качнул головой.

— Пляшет!

— Кто пляшет?

— Приборы пляшут, печь пляшет, я, мастер, пляшу! — теперь он говорил сердито. — Вот смотри, — указал он на прыгающие стрелки, — то вверх поднимаются, то вниз упадут. Сегодня руда с одним содержанием серы и железа, завтра — с другим. Горняки, как грузчики. Что дает природа, то и грузят, от себя ничего не прибавят. И наша система загрузки к черту летит.

Понимая, что теперь ей нельзя сводить такой разговор к частной беседе, она сказала:

— Буду просить партком вмешаться в работу горняков.

Под высоким куполом, как в цирке, перемещались радужные тона. Всполохи огня и металла сходились и расходились, выхватывая из темноты то крышу, то стену, то железную балку. По широкой канаве, пенясь, обжигая воздух, лился чугун. От горна поднималось коричневое облако, в нем метались желтые светлячки. Горновой в широкополой войлочной шляпе напоминал великана из аленушкиных сказок. Таких великанов она часто видела и на снимках в газетах, как будто экзотическая шляпа определяла романтику профессии доменщиков. Вера Михайловна хорошо знала, как романтика у горна обливала людей потом, опаляла ресницы огнем и часто отзывалась острыми болями в крестце. Она узнала Орликова, подошла к нему и громко спросила:

— Жарко?

— К огню под Можайском привыкал, — выкрикнул он и натянул глубже на лоб войлочную шляпу, будто каску, и двинулся к горну, словно пошел в атаку.

У горна печи Орликов тоже сражался с огнем. Но теперь за линией огня была не темная окопная ночь, а жизнь, семья, дом. Даже тогда, когда приходилось часами стоять в очереди за хлебом, за сахаром, за папиросами, жизнь все равно нельзя было променять на войну.