Один день солнца (сборник) - Бологов Александр Александрович. Страница 9

Боясь вздохнуть, Вовка прислонился спиной к стене вагона и, как мог, напряг слух. Голоса возвращались. Вот долетели какие-то слова — возбужденные, крепкие, — стали различаться грузные шаги, прерывистое повизгивание собаки…

У самой двери, задвинутой Вовкой почти до упора — что-то мешало ей стать на место, — собака вдруг коротко зарычала и тут же, захлебываясь, залаяла. Голоса смолкли. Луч фонарика скользнул по щели, дверь, лязгнув, подалась назад, свет метнулся по вагону и ожег Вовке глаза…

Через минуту он уже семенил, поспевая за передним немцем, ведущим на поводке головастую овчарку. Следом, с карабинами за спиной, шагали, переговариваясь, двое других солдат, освещавшие дорогу себе и тем, кто двигался впереди.

В караулке, в большой, жарко натопленной комнате, немцы оставили Вовку у дверей, а сами прошли к стоявшему посередине столу, сняли винтовки и каски, стали что-то рассказывать сидящему на койке полураздетому солдату, — очевидно, о случае на элеваторе. Один из них, тот, что в основном и говорил, в конце концов развел руками…

— Я, я… — отозвался слушавший, кивая.

Тот, что рассказывал, обернулся ко входу и, вытянув указательный палец в направлении Вовки, что-то добавил. Солдат на койке опять согласно кивнул.

Зашевелился кто-то, лежавший на другой кровати, у занавешенного окна, из-под одеяла донесся недовольный голос. Немцы в комнате заговорили тише. Тот, что толковал с раздетым, перебросился с ним еще несколькими словами, порылся в шкафу, достал хлеба и сыра, подошел и протянул Вовке… Потом легонько подтолкнул его к круглой печке в углу и, указывая на сваленные рядом дрова и на дверцу, стал что-то объяснять. Вовка сразу понял — надо топить печку, равномерно поддерживая огонь.

Всю ночь, слушая гудение пламени, он аккуратно подкидывал чурки, шевелил угли. До этого дня он никогда не ел сыра, вкус его — он жевал сыр, как мог, медленно — показался ему необыкновенным, хотя и странным. Вовке верилось и не верилось в то, что с ним произошло. Время от времени, когда вдруг отчаянно простреливало бок и обдавало ознобом, он ждал повторения боли не оттуда, где она рождалась, а извне, напрягался в предчувствии новой муки, но постоянно, оглядываясь, прислушиваясь к сонному дыханию спавших в комнате людей, успокаивался. В караулку заходили погреться парные патрули. Солдаты прикладывали к печке руки, поглядывали на Вовку, перебрасывались парою слов и снова отправлялись исполнять службу.

С полным рассветом, ничего не спрашивая, Вовку отпустили на все четыре стороны. Однако к Трясучке он не пошел, все еще боялся. Голод снова мутил голову, и он вспомнил о деревне, где они с дедом бывали, когда Вовка был поменьше и дед еще командовал им как хотел и всюду таскал с собою. У деда в деревне были знакомые.

Зная расположение дворов, Вовка вышел к селу задами, чтобы незамеченным подойти к огородам, где обычно до снега торчали из земли тугие капустные кочаны, а на грядках стыли спутанные увянувшие метелки моркови. Однако расчеты оказались пустыми. Во всех дворах капусту успели срезать, выкопали и морковь, и Вовка стал собирать оставленные кое-где кочерыжки. За этим делом его поймали местные ребята и избили, пригрозив, что совсем пристукнут, если еще раз увидят на огородах…

9

В большой комнате Савельевых, в зале, поселились трое немцев. Один из них был непростого чина — со светлой окантовкой по погону и одним такого же цвета кубиком. В Городке разместилась тыловая часть. В первые дни тяжелые грузовики цепочками, впритык друг к другу, открыто стояли, запрудив узкие проулки и тупики. Потом машины согнали частью в одно место — к Сергиевской горке. Там, на летней киноплощадке, и у ограды, где семьями стояли вековые монастырские липы, их разместили, упрятав наполовину в землю: вырыли под углом ямы, и каждый грузовик въехал в свою, скрыв ниже насыпи переднюю часть с мотором.

Постояльцы оказались чуть ли не в каждом доме — где меньше, где больше. Когда распределяющая группа, осмотрев савельевское жилье, поставила мелом на дверях три крестика, обведя один кружком, Костька подумал, что вышла ошибка, не учли Ленку, которая в этот момент спала за печкой, или Вовку, что теперь с ними живет, и высунулся, показал немцам четыре пальца и даже сказал «фир»— уже мерекал. Немец с мелом тоже ничего не взял в толк и, показывая на метки, покачал головой, несколько раз повторил: «Найн… найн…».

Потом прибыли сами квартиранты. Пока заносили вещи, Костька с Вовкой разглядели их: рыжеватого низкорослого солдата, управлявшегося с багажом, гладколицего, опрятного с виду его начальника, который показывал, где что разместить, и сухощавого малословного ефрейтора с круговым серебряным галуном на рукаве.

Немцы взяли у Ксении кровать — для старшего званием; коренастый — денщик не денщик, так в конце концов и не определили наглядно его должности — и его приятель разложили свои постели на коротконогих деревянных топчанах, привезенных вместе с вещами. В зале постояльцы навели свой порядок: застелили хорошими одеялами постели, разложили рядом с ними ранцы и чемоданы, а на комоде — туалетные приборы; на двери, что вела в отгородку, повесили чуть ли не в окно размером бумажный портрет своего вождя. На нем, поверху и понизу, два русских слова — «Гитлер — освободитель». За дверью, где до этого стояла кровать, было сложено оружие: два новеньких карабина — они стояли прислоненные в углу, пистолет в черной тупой кобуре и несколько закрытых плотносбитых ящиков с железными накладками.

Каждое утро после завтрака — за пищей с котелками и фляжками, обтянутыми тонким войлоком, ходил на кухню рыжий солдат — немцы отправлялись на службу. Они возились с машинами, уезжали на них куда-то и возвращались порой поздно, в сумерки, часто с полным кузовом груза, обтянутого брезентом. Неразгруженные машины стояли на улице; угоняли их утром, с началом работы.

Немцы иногда маршировали по Городку и на пустыре за Грязными воротами, группами отбивали шаг под короткие вскрики командиров и, вволю натопавшись, запевали бодрые маршевые песни. С песнями и возвращались, словно бы довольные муштрой.

С пологой крыши сарая, где было удобно сидеть, не маячить, Костька с Вовкой увидели раз небывалое дело: немцы затеяли игру в футбол. В физкультурной форме — в трусах и бутсах — они разбились на две команды, вколотили по кромкам поля столбы ворот и часа два гоняли на поляне с настоящим кожаным мячом. Земля уже была прихвачена морозом, но игроки разгорячились — от них валил пар; сшибаясь друг с другом, они падали, обдирались и показывали судье подбитые и поцарапанные ноги. Тот громко свистел и твердо показывал рукой, в какую сторону бить штрафной.

Игру сломал неожиданный казус: один из солдат со всего маху угодил мячом в игравшего в другой команде офицера. Даже до крыши донеслось, как шмякнуло тому по лицу. Пострадавший закрыл обеими руками нос и согнулся, потом, отряхивая с рук обильную кровь, запрокинул голову. Солдат — руки по швам — застыл перед ним, склонив виновато голову.

Беготня сразу погасла. Вдруг офицер круто повернулся к обидчику и, зажимая одной рукой нос, другой указал вниз и что-то проговорил. Проштрафившийся солдат вытянулся грудью еще круче, потом опустился на живот и, плотно прижимаясь к земле, пополз к дальним воротам. Другие игроки снимали футболки, вытирали ими пот, молча смотрели, как их товарищ, не отрываясь грудью от истоптанной травы, преодолевает поле. Вот он обогнул стойку, двинулся в обратном направлении; видно было, как нелегко даются ему последние метры. Наконец он приблизился к тому месту, откуда начал ползти, и, не поднимаясь, уронил голову на руки.

Офицер одевался в стороне. Голову он держал высоко и то и дело прикладывал к разбитому носу платок. Оборотившись к наказанному, он коротко махнул свободной рукой и негромко крикнул: «Еще раз!»— так, наверно, надо было это понимать. Глубоко вздохнув, солдат снова припал к земле и медленно двинулся по старому следу, волоча длинные ноги.